В сумерках Марья Ивановна выставила на стол, накрытый к чаю, бутылку с брусничной наливкой. Рядом – две стопки, обсыпанные темно-зеленой стеклянной крошкой. Хотела откупорить и выпить для храбрости, но вовремя вспомнила, что так тоже когда-то было. Долго размышлять об этом ей, впрочем, не пришлось, потому что появился Измайлов, решительный и мрачный, твердо намеренный поддержать вдову всеми возможными способами, дабы не допустить слишком тяжелых последствий, например, помешательства или даже наложения на себя рук (в том, что такое возможно, он был почему-то вполне уверен и – ошибался категорически.). Первые четверть часа они чинно сидели друг напротив друга за столом, даже говорили о чем-то, видимо, важном, связанном с приисками… Маша выпила стопку, потом другую. Подумала, усмехнувшись: теперь уж меня наливкой-то не возьмешь. И, внезапно отодвинув стул, поднялась, ухватилась за столешницу.
– Андрей Андреевич, вы сказали, что я – прелестная. Вы это просто так сказали? Я… конечно, никаких таких чувств не могу вызвать?
– Чушь, – резко ответил Измайлов.
– Нет! Теперь уж отвечайте за свои слова. Я должна знать…
Она задохнулась; и, низко опустив голову, начала расстегивать маленькие пуговицы на груди. Темное (но не черное, об этом она позаботилась!) платье из жесткой саржи сухо шуршало, как крылья большого насекомого. Измайлову было совестно и очень не по себе.
– Вот, смотрите, смотрите, – Маша сдернула платье с плеч. Вскинув руки, вытащила и бросила на пол шпильки, распустила волосы. В теплом свете лампы кожа на ее плечах и груди казалась совсем юной, гладкой и очень белой, почти такого же цвета, как сорочка.
Что я здесь делаю, со злостью подумал Андрей Андреевич, машинально поднимаясь. Явился, называется, утешить вдовицу… Как по́шло… И что ж с того? Она-то ждет… И, пока жива, еще надеется на что-то. Как и он сам… И это для живых людей – правильно абсолютно.
– Успокойся, Марья Ивановна, – Измайлов осторожно приласкал плечи женщины, коснулся по возрасту опавшей, но теперь бурно вздымающейся груди. – Не надо душу и платье рвать. Ты хороша еще, и всегда была хороша, и ничего в том дурного нет. Присядь. Я сейчас сам все сделаю. Раздену тебя. И все будет…
И все было.
Он шептал: «Ну милая, ну пожалуйста, не бойся…», а она только повторяла его имя, почему-то все время по отчеству, и это ей самой, и ему казалось смешным.
От его ласки светился воздух, тело становилось горячим, влажным и легким. Мешало только одно: она доподлинно чувствовала, что все, что он сейчас делает, он делает – для нее. А ему самому нужно что-то другое… Другая?
– Андрей Андреевич, – задыхаясь, прошептала она. – А вам?
И вдруг поняла, что никогда, ни разу за все годы супружеской жизни не задала мужу этого вопроса.
– Мне хорошо, – спокойно ответил инженер. – Мне хорошо с тобой, Марья Ивановна, не думай об этом… Подумай о себе. Сегодня я тебе разрешаю… – он склонился над ней, продолжая ласкать и нежить, а она…
«Да я всю жизнь только о себе и думала, – вспомнила Машенька. – О несчастьях, да страданиях своих. О том, как меня не понимают, не ценят, как мне тяжело приходится… Да это бы еще пол беды… При том ведь еще и держала себя так, словно только о других и печалуюсь… Вон, Андрей Андреевич, как человек душою добрый и щедрый, обманулся вполне… Надо на исповедь идти… К отцу Андрею… Он такое поймет…»
– Не сто́ю я… – всхлипнула она вслух.
– Да бросьте вы! – с нескрываемой досадой сказал Измайлов. – У вас теперь вдруг такая мина сделалась, будто вы уж не в кровати лежите, а на паперть влезли… Охота тебе, Марья Ивановна, каждый миг, когда счастье помститься, крестом перечеркивать? Это что – ты христианскую мораль, что ли, так понимаешь? Или по душе идет?
– По душе, Андрей Андреевич, по душе, – всхлипнула Машенька, снова жалея себя отчаянно…
Миг прозрения минул и более не возвращался. («Отточенное милосердие природы» – так назвала бы это «проклятая Софи Домогатская»).
Измайлов был удивителен и нетороплив. Темная осенняя ночь, принадлежащая им двоим, длилась и длилась…
…Прощаясь наутро, она изо всех сил удерживалась, чтобы не заплакать, и ничего не говорила. При том, что сказать хотелось о многом. Главное: «Я точно знаю, что ты меня не любишь, почему же так хорошо? От жалости только?..». Он тоже молчал. Ветер в саду качал деревья, и рябина усердно скреблась в окно, закрытое пыльным плюшем.
Глава 47В которой Софи Домогатская и инженер Измайлов отбывают в Петербург, Туманов снова встречается с Хозяином, а Матвей и Зайчонок приносят цветы Сержу Дубравину
Порешили, что Софи с Измайловым уедут первыми, а англичане – потом.
Накануне отъезда Марья Ивановна привезла в «Калифорнию» Людочку.
Софи, бодро снующая по комнате среди каких-то корзин и коробок, поздоровавшись, сразу же передала ребенка Соне, а сама отобрала у Игната объемистый баул с людочкиными вещами и начала что-то перекладывать, одновременно отпихивая огромную башку сующейся под руки Баньши и бормоча себе под нос:
– Так, это в дорогу… это не нужно будет…
Потом, в какой-то неуловимый момент, вспомнила про стоящую посреди комнаты Марью Ивановну:
– Машенька, я вам так за Люду благодарна! У меня просто слов нет. Она, может, потом лучше станет, как подрастет, но сейчас… Я бы уже с ума сошла… И вещей детских, я вижу, куда больше стало. Это вы все для нее… Спасибо, все такое миленькое…
Софи говорила что-то еще, но Маша не слышала, лишь смотрела на ее шевелящиеся темные губы. Потом тихо спросила, зная наверняка, что Софи потом не станет болтать и, скорее всего, и думать не станет:
– Скажите, Софи, а у Андрея Андреевича кто в Петербурге остался? Я знаю, что есть кто-то, но без подробностей… Мне… мне знать надобно…
– А? – обернулась Софи, осознавая вопрос. Потом неожиданно широко и дружелюбно улыбнулась, выпрямилась, оперлась на загривок Баньши. – А! Вы знать хотите, нельзя ли уговорить остаться? Увы, Машенька! Никак нельзя! В Петербурге – Элен, моя лучшая за всю жизнь подруга. Красавица, умница, аристократка, всегда была как пряник глазированный. А ради Андрея Андреевича мужа и семью бросила, наперекор всех пошла. Безумие! Смех и слезы! Даже у меня, при всей моей признанной авантюрности, дух захватывает! Я так рада за них, и боюсь… Простите, Машенька, я понимаю, вам подробности любопытны, красивая история, но мне сейчас совсем недосуг… Еще столько собрать надо…
«Как она мило жестока, – отстраненно подумала Машенька, почти не ощущая боли. Она знала, что это, как в отсиженной ноге – до времени, все еще будет. – И ценит только поступки. Чем отчаяннее – тем лучше. Как у этой Элен – красавицы и аристократки. А что же стало теперь с ее мужем, детками? Им каково?…»
Вдруг сообразила, что, радуясь за Элен, сама Софи набрала полный короб чужих детей и, зримо обмирая по мистеру Сазонофф, жить-то и дальше собирается с мужем… Как же это понять?… Да никак! Мне до того и дела нет!
Марья Ивановна отобрала у Баньши трость, которую та задумчиво начала было грызть, и пошла в опустевший без Людочки дом. Скоро уж начнет «отходить» онемевшая душа. При том лучше быть одной.
Отъезд Софи Домогатской с чадами и домочадцами превратился в зрелище настолько грандиозное и карнавальное, что потрясенный Егорьевск на некоторое время даже позабыл обо всех обрушившихся на него несчастьях.
Люди, кули, корзинки, мешки, чемоданы, узлы, картонки и сундучки заняли семь подвод. Отъезжали: сама Софи, инженер Измайлов, Лисенок-Елизавета, Соня Щукина с отчаянно ревущей Людочкой на руках, Стеша с какой-то хрупкой, завернутой в вощеную бумагу конструкцией, которую она держала наперевес, и, наконец, собака Баньши с пристегнутым к ней Карпушей.
(Буквально в самый последний момент выяснилось, что огромную осиротевшую псину придется брать с собой. Матюшу она жаловала не слишком, привыкнув подчиняться Вере и Соне. К тому же Карпуша без Баньши вообще отказывался двигаться с места).
– Может быть, возьмем еще рояль для Лизы? – предложил Софи наблюдавший за процессом упаковки и укладки вещей инженер Измайлов. – А то она как-то сиротливо выглядит на общем фоне. Привяжем его сзади на веревочку…
– Заткнитесь хоть вы, Измайлов! – вежливо попросила инженера замотанная Софи. – И без вашего остроумия тошно…
Матвей с сухим, отчужденным лицом носил вещи и довольно здраво распоряжался погрузкой и крепежом. Сейчас для всех было как-то особенно заметно его сходство с Лисенком, Волчонком и, скорее, (для тех, кто помнил) – с дедом, Иваном Парфеновичем. «Как же раньше-то не видели? Вот – диво! – переговаривались в толпе. – А Марфа-то Парфеновна – знала! Догадалась, наверное. Всегда ходила к нему, и открыто ведь говорила, что младенец на Ивана похож…» Нетрезвый Петр Иванович пытался всем помочь, но только путался под ногами у старшего сына. Анна-Зайчонок стояла в скопившейся вокруг толпе зевак и провожающих, натужно улыбалась и вытирала глаза пухлой ладошкой. Время от времени Лисенок подбегала к ней, судорожно обнимала и что-то коротко шептала на ухо. Волчонка нигде не было видно.
– Где Юрий? – спросила Софи у Елизаветы.
– Ему так плохо, что он не может с людьми, – объяснила девушка. – Мы раньше с ним попрощались. Я и Соня.
– Почему ему плохо?
– Он вырос со мной также, как и Соня с Матвеем. Трудно расстаться…
– Матвей не может ехать, потому что у него дела, прииски, и прочее. И с Соней надо решать. А Юрий?… Ему, пожалуй что, надо бы уехать отсюда, чтобы забыть…
– Вы… вы согласны? – Лисенок радостно тряхнула головой, неубранные волосы взлетели над плечами крыльями огненного ангела.
– Ты сумеешь его сейчас отыскать?
– Это не надо. Я позову его…
– Как? Что за глупость?… Да в общем, мне уж все равно! – Софи пожала плечами. – Зови как хочешь… Господи, как же вы мне все надоели! – пробормотала она себе под нос.
Сэр Александер наблюдал за происходящим со стороны, с крыльца почты.