Наваждение — страница 18 из 132

– Думать надо, – серьезно отвечала Мария Симеоновна, шевеля губами и явно что-то подсчитывая.

Петру Николаевичу подобные картины искренне казались дикими.

– Мама, что вы делаете? У мальчика же нет детства, – иногда говорил он.

– А я причем? Нет, говоришь, детства? Ну так купи ему мяч и кольцо, – спокойно отвечала Мария Симеоновна. – И уговори побегать во дворе с ребятишками. Я первая посмеюсь, как ты уговаривать станешь.

С детьми Павлуша никогда не общался, изредка снисходя к младшей, обожающей его, сестре. На всех детских праздниках, которые устраивали в Гостицах или Люблино, он стоял в стороне, подпирая стену и снисходительно-презрительно оглядывал веселящуюся малышню. Софи в этих случаях старалась не смотреть в его сторону, чтобы не раздражаться, а главное – не вспоминать другого человека, десять лет назад вот так же отстраненно подпиравшего стены на тех светских сборищах, куда ему по случайности доводилось попасть.

– Папа, гляди, – довольно мирный по характеру Павлуша не любил ссор между родными. – Ты вот на велосипеде ездишь, тут для тебя: фонари ацетиленовые, новейших конструкций, по 5, 6, 7 рублей за штуку. Киннеман и комп., Гороховая, семнадцать… И еще, я тебе сказать хотел, надо бы купить. Вот, написано: редкий случай!

– И что же мы должны приобрести по этому редкому случаю?

– «Случайно продаются карманные американские револьверы системы «Смита и Вессона», 32 калибра, никелированные, по смешной цене – всего лишь 12 рублей. Коробка патронов – 2 рубля, кобура – 1 рубль». Я думаю, и вправду недорого…

– Павлуша, Господи! Зачем тебе револьвер?! Я полагал, что как раз оружие-то тебя не интересует!

– Конечно, меня оно и не интересует, – согласно кивнул мальчик. – Но я для мамы имел в виду. Она вечно по таким местам шляется…

– Павел! – Мария Симеоновна привстала с кресла. – Как ты смеешь так выражаться! Ты говоришь – о ком?!

– Прости, бабушка! Прости, папа! – Павлуша мигом склонил голову и изобразил полнейшее раскаяние. – Но вы же знаете нашу маму! При ее образе жизни и знакомствах ей положительно необходим револьвер! А тот, который у нее есть, он же уже старый, может в решительный момент дать осечку…

– Черт знает что такое, а не семья! – пробормотала себе под нос Мария Симеоновна. – Сын велит отцу прикупить матери револьвер… И ведь самое-то поганое, что он, похоже, прав…

На любые, самые диковинные изменения жизни Павлуша, несмотря на все свои особенности, реагировал вполне адекватно и не по возрасту здраво. Если не мог склонить ситуацию в свою пользу, тут же проявлял конформизм, вполне удивительный для балованного десятилетнего мальчика-барчука, ни в чем не знавшего отказа.

– Бабушка! Вот тут у братьев Грибш, на Караванной продается подстилка для полов – линолеум. Разные цвета и воды не боится. Написано, что материал будущего. Любопытно, что такое. Может, у Джонни в комнате для опыта настелить? Он каждый день все проливает, у него в руках ничего не держится. Лукерья уж жаловалась, что все полы вспучило. А так бы и хорошо было…

Так ты с мамой насчет петербургского-то особняка, который Джоннино наследство, сговорилась или как? За нами останется? Тогда гляди: на Большой Морской Большой восточный магазин. Надо бы туда заглянуть. Там восточная мебель, ширмы, столики, табуретки… Если там, в этом особняке, чего поизносилось, можно прикупить…

Для развлечения Павлуша любил удить рыбу, посидеть на лавочке с поселковыми стариками, со знанием дела потолковать с ними о погоде, политике и видах на урожай. Пользуясь теми же сведениями, почерпнутыми из газет, на равных вступал в разговор: «А вот прибыли холмогорские коровы. Продают. Что скажете про них, уважаемые?»

В три года он увлеченно играл с бабушкой «в магазин», продавал и покупал, явно стремясь соблюсти свою выгоду. В четыре года попросил подарить ему копилочку, а из остальных подарков, которые наверняка принесут приглашенные на праздник гости, – «денежки». Модест Алексеевич, муж Аннет, в последний год не раз заставал Павлушу в своем кабинете за чтением «Биржевых ведомостей».

Все это вместе показалось бы странным кому угодно. Но Софи не слишком много внимания обращала на детей, а Мария Симеоновна тоже беседовала с внуком почти на равных и была тем вполне довольна. «Милочка – сентиментальная дура, – откровенно отзывалась она в отсутствие внуков. – А Павлуша – мозг. Ну и что, что с игрушками не играется? Значит, не надо ему. Он еще свое покажет.»

Единственное, что, пожалуй, не устраивало Марию Симеоновну в воспитании Павлуши, так это его серьезная, насчитывающая уже два года, переписка со ссыльным дядей. Многие, если не все мысли, которые Гриша Домогатский излагал в письмах племяннику, казались ей откровенно крамольными. Однако, прекратить вредное общение она была не в силах. «Я могу спросить у него то, что больше не у кого, – так объяснял Павлуша свое пристрастие. – Не думай, бабушка, что я все на веру беру. Но надо ж со всех сторон смотреть, чтоб в объеме увидеть. Правильно?»

– Правильно-то правильно… – вздыхала Мария Симеоновна и, понимая прекрасно, что ее надежды необоснованны, взглядывала на Софи.

Софи, разумеется, не собиралась прекращать переписку брата и сына.

– Гриша всегда был честен, – говорила она. – От чести, какой бы она ни случилась, вреда не бывает. Вред – лишь от бесчестья. А Павлуше, коли он с таких лет к делам да финансам тянется, полезно бы знать…

– Задурит голову мальчишке, ох, задурит… – качала головой Мария Симеоновна, но больше союзников искать было негде: Петя почти не вмешивался в воспитание Павлуши, резонно полагая, что там всего достаточно, и как бы не лишнее.

В результате писание и чтение стихов Павлуша полагал блажью и бессмысленной тратой времени, но каждый раз, услышав где-либо новые стихи отца, вежливо хвалил их за выдержанность формы и свежесть образов. Где, собственно, он почерпнул эту «свежесть образов» никто так и не понял.

Глава 6В которой Софи читает второе письмо и гуляет с котом, а Марья Ивановна Опалинская размышляет о прошлом и о будущем

Здравствуйте, любезная Софья Павловна!

Зная, как Вы меня полагаете, решилась писать к Вам только в великой крайности. Но тому, я думаю, Вы и сами поверить сумеете, иного не предположив.

Братец Ваш, Григорий Павлович, а мой Богом данный муж и супруг, нынче стал совсем плох. И даже не в телесном здоровье дело, хотя и оно пошатнулось изрядно, и кашель уж пятый месяц не проходит. Другое хужее, а чтоб описать, у меня и верных слов нет. Это ж Вы, Софья Павловна, писательница, не я. Лежит Гришенька цельными днями, отвернувшись к стене, и ничто ему не мило. И Людочке нашей малой не рад, и со мной сквозь зубы разговаривает. До людей, что вокруг нас живут, в поселке, ему уж и вовсе дела нет. Намедни «товарищ по борьбе» приезжал, так и с ним говорил, едва себя пересиливая. Я потом к товарищу кинулась, что, мол, делать-то, так он на меня взглянул так, словно я мышь, которую на дороге колесом придавило. И жалко, и любопытно, и сам собой за это любопытство брезгуешь. Потом отвел взгляд на облака, сказал: никто не обещал, что борьба за народное счастье будет легка, и на том пути жертв не будет. Каждый, кто на эту дорогу вступил, поклялся, если понадобится, свою жизнь отдать… «И мою, и Людочкину?» – хотелось спросить, однако, не спросила. Он сам догадал и тут же ответил: «Товарищ Григорий допустил слабость и опрометчивость. Революционер должен быть один. Чтобы спасти многих, весь народ, нужно неустанно ковать себя из железа и слабых мест не иметь вовсе…»

После того визита и вовсе свет померк.

Людочка еще заболела и капризничает все время. Жара нет, а и здоровья – тоже. Зовет папу, а он только рукой машет: «отстаньте, мол».

Вот уж второй день Григорий Павлович есть почти отказывается, только воду пьет. Меня до себя не допускает, велит заниматься ребенком, сам сидит у окна, завернувшись в одеяло и читает книгу. Третий день на одной странице.

Я все крепилась, а вчера уж не стерпела, бросилась ему в ноги: «Гришенька, свет мой, что ж мне еще сделать-то, как тебе, как нам всем помочь? Погибель ведь для всех настает!»

Он головой так помотал, как лошади оводов отгоняют, а потом пробормотал что-то, и я в том разобрала: «Соня бы догадала, что делать, а я сам – не могу…»

Вот, теперь сижу, пишу Вам, а за окном – темень, да и на душе – чернота беспросветная. Право, и сама не знаю, зачем. Что Вы из Петербурга сделать-то можете, коли он из дому последнее письмо даже до конца не дочитал, так и лежит… Знаю одно: коли с Гришенькой, упаси Бог, что случится, так и нам с Людочкой не жить…

Иногда думаю, что все это мне Бог за мои грехи посылает, и тогда молюсь смиренно, благо, тут в деревне церковка и еще часовенка есть, попечением местного купца выстроенная… В заключение желаю, чтоб Вас, Софья Павловна, и Вашу семью всяческие напасти стороной обошли. Не всем же век несчастными оставаться, кому-то и счастье должно быть.

Груша Домогатская


Дочитав, Софи нервным движением отшвырнула листок и вскочила, едва не опрокинув кривоногое кресло. Обернувшись, не глядя, поймала его за спинку, поставила прямо.

– Бог! – раздраженно пробормотала она. – За грехи! А ребенка? Черт знает что такое! Сто, тысячу раз говорила, и – вот! Не мальчишка ведь! Как будто не знал, что самое сложное не на плаху взойти, сказать красиво и сдохнуть за этот самый народ. Это-то, извольте, просто. Вот что сложно: жить каждый день, каждый день утром без солнца из постели вставать, холодной водой умываться. И заставлять себя… Когда все пропало, все рухнуло, ни в чем смысла нет – заставлять! Революционер! Тряпка! Рохля!

Софи, не в силах более оставаться в четырех стенах, почти выбежала из комнаты, поспешно оделась, накинула капор, сунула ноги в теплые белые валенки. Распахнула дверь, спустилась по скрипучим ступенькам, торопливо пошла по дорожкам зимнего, усыпанного снегом сада. Еще с ночи ударил мороз, и нынче даже к полудню термометр стоял ниже двадцати градусов. Негреющее солнце искрилось в каждой льдинке. Холод сразу охватил щеки Софи своими ладонями, принялся, пока аккуратно, пощипывать нос и кожу над бровями.