Наверно это сон — страница 21 из 61

— У меня раскалывается голова, — его глаза опять блуждали по стенам. — Постарайся поменьше говорить.

— Могу я чем-нибудь помочь? Холодный компресс?

— Нет.

Она прикрыла глаза, покачалась слегка и больше ничего не сказала.

Давид хотел захныкать, но не посмел. Невыносимые минуты сматывались бесконечной нитью с кошмарного веретена...

В среду еще более неприятная перемена произошла с матерью. До сих пор она была нетерпелива с ним, рассеянна, не слышала его вопросов, ее ответы были бессвязны. Теперь она слушала его так сосредоточенно, что он еще больше забеспокоился. Ходил ли он по кухне, стоял или сидел, ее глаза следовали за ним. В них было какое-то лихорадочное напряжение, и он не мог смотреть в них. Она не упрекала его за долгое сидение с бутербродом и за оттягивание момента выхода на улицу. Теперь все было наоборот. Он старался есть быстрее, чтобы скорее уйти гулять, а мать старалась задержать его.

— А что еще? — спрашивала она, когда он рассказал о каком-то случае в школе. — А что было потом? А что ты еще видел? — и все время в ее голосе была та же настойчивая нота, и она ловила каждое его слово с таким жадным видом, что несколько раз по его телу пробегала странная дрожь, вроде озноба, как если бы пол разверзся на миг перед ним, и он бы начал окунаться в пустоту. — А по дороге домой? — настаивала она. — Ты не рассказал мне. Неужели ты не видел ничего нового?

— Не-ет, — он смущался, его взгляд бродил по кухне, избегая слишком блестящих цепких глаз. Когда она насытится, думал он, когда отпустит его? Судорожно рылся он в памяти своей и отыскал лишь одну вещь, о которой не говорил ей. — Вчера был человек, — начал он, — на улице возле школы, — он замолк, надеясь, что ее интерес угаснет.

— Да! Да! — подталкивал ее голос. — Да!

— И этот человек делал тротуар. Вот так, — он копнул ладонью зеленую поверхность клеенки на столе, — железом с ручкой. Новый тротуар.

— Они строят Браунсвилл! — она натянуто улыбнулась. — А ты мне ничего не рассказываешь, любимый! И?

— И когда этот дядя не смотрел... а тротуар был зеленый — он зеленый, когда новый.

— Да, я видела.

— Подошел мальчик, а дядя не смотрел, он копал железкой там. И мальчик наступил на тротуар, вот так, — он соскользнул со стула и поковырял носком ботинка линолеум, — и сделал дырку своим ботинком. Вот так...

Давид увидел, что ее глаза смотрят куда-то далеко-далеко. Он замолчал.

— Я слушаю, слушаю, — она тряхнула головой. — Я слышу, — из темных, мрачных пространств ее взгляд возвращался к нему. — Да?

— Почему ты так смотришь? — его раздирали тревога и любопытство.

— Ничего! Ничего! Я тоже так делала, когда была девочкой, наступала на новую дорогу. Но у нас были черные. Ничего, ничего. И что потом? Что сделал дядя?

— Дядя, — продолжал Давид беспокойно, — он не видел. А вчера он закончил. Когда я шел после завтрака в школу. Теперь там нет досок. И тротуар твердый, как другие. Его посыпали чем-то белым. И можно на нем прыгать. Вот так. И ничего нельзя сделать. Но ямка осталась. Даже от маленького гвоздя в ботинке осталась дырка. И в этой ямке уже лежит сигарета.

— Естественно.

— Почему он так твердеет, что нельзя больше делать дырки, даже зонтиком? Только искры летят, — он попал под жадный взгляд круглых глаз. — Теперь ты говори.

— Нет, ты!

— А-а-а-ай!

— Ну, пожалуйста, — упрашивала она.

— Я уже съел весь хлеб, — напомнил он строго.

— Хочешь еще! Молока? — напряжение, с которым каждое ее слово следовало за предыдущим, казалось, выдавливало звуки из слогов.

Он покачал головой, искоса наблюдая за нею.

— Можешь побыть со мной немного, любимый, — она раскинула руки, чтобы обнять его, — можешь не ходить на улицу.

Он опустил голову, насупясь, но все же подошел и уселся у нее на коленях. Ему все время очень хотелось уйти на улицу, убежать, но он вновь уловил нотки мольбы и ожидания в ее голосе.

— Ладно, я останусь.

— О, ты хочешь идти гулять, да? А я держу тебя? Иди, я принесу твое пальто.

— Нет! Нет! Я не хочу. Я просто... просто хотел посмотреть в окно. Вот что я хотел.

— И это все? Ты уверен?

— Да. Только в открытое. Чтоб было открыто, — нужно же было выдвинуть какое-нибудь условие, чтобы оправдать смущение. — Ты откроешь?

— Конечно! — она вдруг судорожно прижала его к себе. — Что бы я делала без моего сына в горькие минуты? Мой сын! Но, дорогой, окно, перед которым лестница. Хорошо? Мой сладкий. Я подложу подушку, чтобы было удобнее опираться. Хочешь идти сейчас?

— Да, — он высвободился из ее объятий.

— Тогда надень свитер. Холодно.

Она принесла свитер. Когда он его натянул, они пошли в гостиную, она открыла окно, раздвинула тяжелые белые занавески, очистила подоконник от кастрюль и молочных бутылок и положила на него подушку.

— А на этом можешь стоять коленями, — она подтащила стул. Так лучше. Хочешь варежки?

— Нет, мне не холодно.

Мрачно смотрел он на улицу.

В нескольких метрах от дома он увидел медленно приближающегося высокого худого незнакомца, несшего белый сверток, прижатый к темному пальто. Давид внимательно вгляделся и вдруг увидел, что это был не незнакомец и не сверток, а его отец с забинтованной правой рукой. Он окликнул:

— Папа! Папа!

Голова отца медленно поднялась. Давид отскочил от окна и, крича, бросился в кухню.

— Давид! Что случилось?

— Папа идет! Его рука! Его рука! Она вся в... — он показал, как это выглядело, — ...в белом. Он идет.

— Боже мой! Ранен! Он ранен! Альберт! — она метнулась за дверь. Ее голос стал хриплым. — Альберт!

Давид услышал резкий сдавленный голос отца.

— Ша! Ша, я говорю! Хватит вопить!

— Кровь! Кровь!

Отец втолкнул стонущую мать в дверь. Его лицо было серым. Сквозь бинт на его руке, в том месте, где должен был быть большой палец, проступило пятно крови.

— Да! Кровь! — выкрикнул он, захлопывая дверь. — Ты что, никогда крови не видела? Сначала этот идиот лает на всю улицу! Теперь ты! Вопите! Вопите! Соберите сюда всех соседей покудахтать!

— О Альберт! Альберт! — она раскачивалась, словно молясь, вперед и назад. — Что это? Что случилось? — слезы текли по ее щекам.

— Ты всегда была дурой! — прорычал он. — Видишь, я жив! Перестань!

— Скажи мне! Скажи! — в ее голосе была мука. — Скажи мне! Что ты натворил?

— Натворил? Я?

— Что? Скажи мне! — она тяжело дышала. — Ну!

— Ты почти догадалась, — рычал он. — Да. Я бы натворил, но этот проклятый пресс встал на моем пути. Этот пресс спас его. Он не знает. Я бы... Что!

Голова матери поникла. Она доковыляла до стула и опустилась на него, ее руки безвольно повисли. При виде ее страшной бледности Давид расплакался.

— Ба-а! — сердито усмехнулся отец. — Клянусь Богом, я думал — ты мудрее, — он подошел к раковине, наполнил стакан водой и прижал его край к ее губам. Вода бежала по подбородку и капала на платье. — И это ты падаешь в обморок! — упрекнул он горько.

— Все в порядке, — слабо промолвила мать, поднимая голову, — все в порядке, Альберт. Но... но ты не ударил его?

— Нет! — дико закричал отец. — Я говорил тебе, что нет! Он убежал. Ты что, переживаешь за него больше, чем за меня?

— Нет! Нет!

— Тогда почему ты падаешь в обморок? Это только палец. Пресс. Я не был достаточно проворен. Ты не переживала так, когда мне отхватило ноготь с пальца!

Мать вздрогнула.

— Он еще на месте, мой палец, если это тебя волнует. Если бы вы не оглушили меня своими криками, я бы тебе раньше сказал. Помоги мне снять пальто.

Она поднялась, шатаясь, и приняла пальто.

— Будь он проклят! — бормотал отец. — Вероломная собака! Пусть божье пламя превратит его в свечу! "У тебя нет привилегий по сравнению с другими", вот, что он мне сказал. Да не приставай ко мне! Я не нуждаюсь в поддержке!

Он уставился на завязанную бинтом руку, которая теперь, когда отец был без пальто, казалась Давиду сквозь слезы разбухшей вдвое.

— Зачем он забинтовал мне все пальцы, дурак! — он упал на стул и прикрыл глаза костлявой ладонью. Рука его была грязной, измазанной в типографской краске. — Врачи! Они лучше намотают весь бинт, чем дадут себе труд отрезать его. А почему нет? Не им носить его, — он откинул голову.

— Дать тебе что-нибудь? Кофе? У нас еще есть немного вина.

— Нет, — ответил он ослабевшим голосом, — я засну быстро и без вина, я буду крепко спать, — он нацепил каблук своего черного ботинка на планку стула и вскрикнул, когда нога соскочила.

— Дай мне! — кинулась мать к нему.

Он остановил ее взмахом руки:

— Ничего, справлюсь, — и потянул здоровой рукой за ворот рубашки, расстегивая пуговицы. — Перст судьбы всегда попадает в то место, которое меньше всего защищаешь. Я думал, что перед тем, как эта собака увидит меня в последний раз, я заставлю его покорчиться. И я бы ему показал! — его зубы заскрипели. — У меня было еще достаточно сил свести счеты с Лютером, но они меня увели, как овцу, — стряхнув ботинок с ноги, он безразлично смотрел, как тот покатился по полу. — Но нельзя думать слишком много, когда подаешь бумагу в пресс. Невозможно думать о том, кого ненавидишь. В этом преимущество бригадира. Его руки свободны, — он скинул второй ботинок. — А-а-а! Но он побледнел, когда меня вели в кабинет босса. Наверное, увидел, что было в моем взгляде. И знает, должно быть, на ком вина. И у меня еще оставалась одна рука. А может, он не выносит вида крови. Я ее оставил у них на коврах.

Мать напряженно смотрела на него. Когда он замолчал, она вздрогнула.

— Что... что сказал доктор? Это скоро заживет?

Он пожал плечами:

— Пройдет, что пальцу сделается. Но несколько недель не смогу работать. Сильно помяло.

Мать вздохнула.

— Они, кажется, собираются мне что-то заплатить за это время. Они сами, по собственному желанию, предложили. Не знаю почему. Но много ли они заплатят? Завтра я буду говорить с ними и с доктором. Завтра — четверг.