Его губы распухли от ненависти, глаза дико горели. Давид и мать смотрели на него с тихим ужасом.
— Будь он проклят со своими подарками! — прорычал он вдруг. — Пусть он сгорит вместе с ними, разрази его Бог!
Он дотянулся левой рукой до правого заднего кармана брюк и вытащил лоскуток белой бумаги.
— Будь он проклят!
Это был пропуск в театр. Он скомкал бумагу и бросил ее на стол.
— Что заставило его дать мне это? И почему он так переменился? Если бы я только знал! Если бы я только знал! — его левая рука колотила по столу.
Наступила гнетущая тишина. Все смотрели на скомканную бумажку на столе. Потом отец начал сгибать и разгибать руку, чтобы размять затекший локоть. На его лице было выражение мрачной отчужденности, как будто это была не его, а чья-то чужая рука. На лице матери были ужас и жалость. Давид смотрел то на мать, то на отца, и, наконец, его глаза остановились на руке, мягко опустившейся на стол, — мерцающим пятном на зеленую клеенку. Минуты томительно тянулись, но ни слова не было сказано. Давид посмотрел на мать. Ее лицо не изменилось, словно эта озабоченность была вырезана на камне. Но лицо отца раскраснелось и расслабилось. Дыхание мягко шипело в его ноздрях. Он снова заговорил.
— Я никогда не буду там больше работать. Я никогда больше не буду печатником. Кончено с этим. Что бы я теперь ни делал, это будет на улице, я буду один, если смогу. Но всегда на улице. Меня больше никогда не будут окружать чернила и железо. Я не хочу, чтобы бригадиры были моими приятелями. Я не хочу никого. Не везет мне с людьми.
Он резко вздохнул, поднялся и зевнул, как будто застонал. Забинтованная рука протянулась к потолку и опустилась. В его глазах появилась боль.
— Как будто она пустая, — он повернулся к двери, задел взглядом Давида и пошел.
— Я достану одеяло, — мать последовала за ним,
Он не ответил, и они оба удалились в гостиную.
Сидя в оцепенении у окна, Давид наблюдал, как они уходили, и прислушивался. Скрипнула кровать. Через некоторое время быстрые шаги матери. Потом она что-то стаскивала с дивана: одеяло. Потом спальню закрыли, и он слышал только тиканье часов. В нем еще бился испуг, вспыхнувший, когда глаза отца на миг задержались на нем. Он видел его раньше, этот взгляд, эту вспышку мутного подозрения, пугающую больше, чем гнев. Так всегда было в те дни, когда отец бросал работу. Почему? Чем он виноват? Он не знал. Он даже не хотел знать. Это слишком пугало его. Все, что он знал, пугало его. Почему он должен был быть здесь, когда отец вернулся домой? Почему мать задержала его? Почему он должен был знать? Нужно было знать все, и вдруг все, что ты знал, становилось чем-то еще. Ты забывал почему, но это было чем-то еще. Пугающим...
Послышался шум в коридоре: входная дверь внизу. Торопливые шаги поднимались по лестнице. Потом они остановились, неуверенно приблизились к двери. Давид соскользнул со стула, прислушался и приоткрыл чуть-чуть дверь. Это был Иоси.
— Эй, Дэви! — прошептал он, стесняясь, заглядывая сквозь щель.
— Что тебе надо? — Давид почувствовал, что даже рад видеть Иоси. Ему вдруг пришло в голову, что это не Иоси был ему так неприятен, а его сестра. Но он не хотел выглядеть слишком дружелюбным. — Зачем пришел? — спросил он строго.
— Ты еще злишься на меня, Дэви? — Иоси смотрел на него с невинной покорностью.
— Я не знаю, — пробормотал Давид нерешительно.
— Тогда я не буду больше говорить "плакса", — предложил Иоси. — Никогда тебя не буду так называть, чтоб я так жил! Это все Анни. Она мне велела.
— Ты ее не любишь? — недоверчиво спросил Давид.
— Я ее ненавижу. Будь она проклята!
— Тогда входи.
Иоси проворно проскользнул внутрь и оглянулся.
— А-а-а! — он разочарованно надул губы. — Его здесь нет. Он уже ушел?
— Тебе отец мой нужен, — вдруг понял Давид, — вот зачем ты пришел. Не шуми. Он спит.
— А-а-а! А что это у него за бинт? Я видел. Зачем это?
— Его поранило печатным прессом. Вот почему. Палец. Поэтому забинтовали.
— Шшш!
Они обернулись. Мать вышла из гостиной на цыпочках, и они ее не слышали. Она прикрыла дверь и спустилась по ступенькам медленно и неуверенно. Застывший, невидящий взгляд матери, ее дрожащие губы — этого и так было достаточно. Так надо же, чтобы это видел и Иоси.
— Ты уходишь? — спросил Давид.
— Да, наверх. Хочешь со мной?
— Нет!
— Хочешь подождать, пока я спущусь? Я позову тебя.
Он смущенно посмотрел на мать. Ее грудь медленно вздымалась. В ее горле бился сдержанный стон. Ее немигающие, круглые и влажные глаза были полны непролитых слез. Ему вдруг захотелось убежать, спрятаться где-нибудь, под столом, в углу, в своей спальне, расплакаться, накричать на нее. Наплыв разных чувств парализовал его. Он стоял, дрожа, и ждал, когда она заплачет. И вдруг он вспомнил. Иоси смотрит на нее. Он узнает! Он увидит! Он не должен!
— Иди Иоси! Давай! Скорее! Я подожду тебя здесь. Потом ты спустишься, и мы пойдем.
— Хочешь, чтобы я тебя позвал? — Иоси бросил любопытный взгляд на мать Давида.
— Да! Да! Иди, — ему было невыносимо стыдно, что узнают другие, — иди! — он распахнул дверь.
Мать резко втянула воздух носом. Она не поняла, о чем они говорили:
Ты его выталкиваешь, малыш? — от слез ее голос стал ниже. — Ты не должен этого делать.
— Нет! Нет! — Давид перешел на идиш. — Он сам идет. Я его не выталкиваю!
— Да! Я сам иду, — подхватил Иоси торопливо, — я позову тебя.
Он вышел.
— Почему ты вдруг решил уйти? — она опять потянула носом, закрыла глаза, провела по ресницам концами пальцев и посмотрела на покрывшую их влагу.
Давид опустил голову, боясь, что, если он посмотрит на нее, он заплачет.
Он спустится и позовет меня. И мы пойдем на улицу.
О, вы опять друзья? — она подняла усталые, наполненные слезами глаза к окну. — Уже темнеет. Ты долго не гуляй, ладно? И не уходи далеко.
— Нет, — ему стало трудно говорить со слезами в горле. — Я надену пальто.
Он ушел в свою спальню. Там, в одиночестве, все его тело затряслось. Но он напрягся, сжал губы, что бы они успокоились. Спазм прошел. Он стащил пальто и шапку с кровати и вернулся.
— Пора зажигать газ, — сказала она, не шевельнувшись, — хочешь посидеть со мной?
— Нет! Я... Я должен одеться, — он начал сражаться с пальто. Он не должен, не должен подходить к ней.
Она пожала плечами, но это относилось не к нему, а к ней самой.
— Вот что делают годы, сынок. Каждый из них показывает тебе обе руки, вот так... — она выставила руки со сжатыми кулаками, — на, выбирай! — она разжала их, — и оба они пусты. Мы делаем, что можем. Но это горькая вещь — бороться и не спасти никого, кроме себя, — она поднялась, подошла к плите, открыла топку и посмотрела на пламя. Ее высокий лоб и щеки покрылись пятнами. — А кушать все-таки надо.
— Я иду, мама, — он слышал, как наверху хлопнула дверь.
— Не опаздывай к ужину, дорогой, — она закрыла топку и повернулась, — ладно?
— Да, мама, — он вышел. Он чувствовал себя изнеможенным и растоптанным.
Иоси появился из тени и, увидев Давида, помахал корсетными прутьями.
— Во, видишь, какие у меня будут лук и стрелы? У меня есть веревка, я ее привяжу. Пошли. Я покажу тебе, как привязать вот здесь и здесь.
Спускаясь, они приблизились к двери подвала. Давид посмотрел на нее и почувствовал, как волна злобы пронизала его. Как будто он бросил вызов этой двери, как будто он захлопнул ее внутри себя и запер.
— Мы пойдем к парикмахерской, потому что там светло. Он всегда зажигает свет первый. Там мы сделаем лук. Ты идешь?
— Да.
Они вышли в морозную синеву ранних сумерек и направились к магазинам. Некоторые из них были уже освещены. Там собирались дети.
— Ты попросил у матери монетку для рождественского пудинга в школе?
— Не, я забыл.
— Это называется "Рождество" Это гойский праздник. Один раз я повесил чулок в Бруклине. А отец наложил туда яичной скорлупы, рваных бумаг и сломанных свечей. Ух, и смеялся он потом. Санта Клауса не бывает, ты знаешь?
— Да.
Они приближались к группе детей. Там была Анни, но Давида это не волновало.
— Эй! — Иоси схватил его за руку. — Вон Джиджи, которого ты толкнул. Хочешь, я вас помирю?
— Да.
— Расскажи ему про полицейский участок. Ему понравится. И мне расскажи. Ладно?
— Да.
— Эй, Джиджи! Давид хочет с тобой помириться, Он расскажет про полицейский участок! Правда, Дэви?
— Да.
Книга II. Картина
1
В феврале отец нашел работу по своему вкусу — он устроился продавцом молока. И чтобы жить ближе к коровникам, они перебрались вскоре на Авеню Д, на Ист Сайд. Для Давида это был новый и шумный мир, так же не похожий на Браунсвилл, как покой не похож на суету. Здесь, выходя на Девятую улицу, человек окунался не в солнце, а в звук. Звук обрушивался на него, как снег в горах. Здесь были бесчисленные дети, коляски и матери. И к их бесконечным крикам присоединялись вопли огромного множества мелких торговцев. На Авеню Д грохотали телеги. Авеню Д была забита пивными бочками, мусорными телегами и повозками с углем. Она выходила к реке, с которой доносились гудки пароходов.
Их новый дом тоже был другим. Теперь они жили на четвертом этаже, последнем в доме. Подвала теперь не было, а нижняя дверь вела во двор. Лестница была каменная, и можно было слышать свои шаги. Туалеты были в коридоре. Иногда в них шелестела бумага, иногда кто-то напевал или постанывал. От этого становилось веселее.
Давид очень полюбил свой этаж. В крыше было матовое стекло, пропускавшее облако желтого света по утрам и мягкую серую дымку в конце дня.
Уйдя с шумной и пестрой улицы, миновав нижние этажи и туалеты, он входил в этот свет, как в убежище. Там было спокойно и тихо. Он хотел было исследовать лестницу, ведущую на крышу, или, по крайней мере, проверить, заперта ли там дверь, но его останавливала мысль о ее высоте и таинственной пустоте. И было кое-что еще. Ступеньки, ведущие вверх, были не такие, как те, что вели вниз, хотя и те, и другие были из камня. Лестницы вниз были изуродованы множеством подошв, в них была втоптана неотмываемая уличная грязь. Но в тех, что вели на крышу, было что-то жемчужно чистое. Ни одна нога не ступала по ним. Ни одна рука не касалась их перил. Эта лестница была неприкосновенна. Она сторожила свет и тишину.