Наверно это сон — страница 37 из 61

— Эй, мальчик, — обратились к нему на идиш.

Он вздрогнул и поднял голову. Он чуть не натолкнулся на нее — сморщенную старуху с тонкими, косыми линиями морщин на лице, похожими на дождь. Спина ее была согнута. Полосатый сине-белый передник закрывал перед ее порыжевшего черного сатинового платья. Белки глаз были затуманены и опутаны сетью красных прожилок. Ее ноздри были мокрыми. Между бровями и белым платком на ее голове выступал жесткий каштановый парик.

— Мальчик, — повторила она скрипучим голосом, покачивая из стороны в сторону слабой головой, — ты еврей?

На миг Давид удивился: как бы он мог ее понять, если б не был евреем?

— Да.

— Хорошо. Это тебе никак не повредит, — прошамкала она. — Ты еще слишком маленький, чтобы грешить. Пойдем со мной, и ты получишь пенни.

Давид смотрел на старуху со страхом. В ней было что-то пугающее и призрачное. Как старая ведьма, которая делает пироги из маленьких мальчиков.

— Зажжешь газовую плиту для меня, да?

Вот-вот, так ведьмы и делают, только не на газу. Он едва было не бросился бежать.

— Я уже зажгла свечи, — объяснила она, — и теперь слишком поздно.

— Аа-а! — теперь он понял. Это была пятница. Но все равно, почему она зажгла свечи так рано? Еще солнце не зашло.

— Ты идешь? — спросила она и двинулась вперед. — Я дам тебе пенни.

Да это ведь его улица. Вон, через два дома, его собственный дом. И к тому же он получит еще пенни. Он пошел за старухой. Она прошаркала к ближайшему дому и медленно, с трудом, поднялась по ступенькам. Уже на пятой ступеньке она дышала со свистом. Наверху ее сморщенные, потресканные ботинки остановились на пороге. Давид поднялся и встал рядом с ней.

— Больше нет ступенек, — пробормотала она, ожидая, пока ее дыхание станет ровным. — Будь проклят этот черный сон, что сморил меня. Когда я проснулась, было темно, и я со сна зажгла свечи. Не догадалась сначала посмотреть на часы и зажечь плиту. Горе мне, — она двинулась опять. Несколько шагов по коридору, и она остановилась перед дверью, открыла ее и вошла.

Кухня, чисто выметенная и нагоняющая тоску, затоптанный матовый линолеум, четыре свечки на тяжелой, красно-белой скатерти. Запах рыбы. Застоявшийся воздух.

— Сначала пододвинь стул, — сказала старуха, — и зажги газ наверху. Можешь достать спички?

Давид выдвинул ящик, на который она указала, и нашел там коробку спичек. Потом он поставил стул под газовую лампу и взобрался на него.

— Знаешь, как? — спросила она.

— Да, — он чиркнул спичкой, повернул кран и зажег газ.

— Хорошо! А теперь под кастрюлями.

Он зажег и там.

— Меньше, — сказала она, — меньше. Как можно меньше.

Когда он отрегулировал пламя, она указала на кошелек на столе.

— Возьми, — сказала она и начала кивать, и кивала, как будто не могла остановиться, — возьми пенни.

— Не надо, — замялся он.

— Бери! Бери!

Под действием ее взгляда он выудил пенни.

— Ты хороший мальчик. Благослови тебя Бог, — и она открыла дверь.

5

"Нет, — думал он, выходя из подъезда, — она не ведьма — просто старуха с Девятой улицы, и все" Но все же непонятная тоска омрачала радость, которую он должен бы испытывать, получив пенни. Хоть из него и не сделали пирог, что-то давило на сердце. Что? Может быть грех? Да, наверное — грех. Но она сказала, что я слишком маленький. Нет. Для греха никто не маленький. Какой пенни он получил за грех? Он поглядел на оба. Один с индейцем, один с Линкольном. Этот, с Линкольном, он получил только что. Но холодный воздух улицы вымел угрызения совести так же, как очистил легкие от запахов кухни. Он повернул к своему дому и пошел быстрее. Сумерки заполняли пространство на востоке. Столбы дыма на другом берегу реки начали бродить по небу. На углу Авеню Д погруженный в тень фонарщик с бледным, поднятым кверху лицом воткнул свое длинное копье с горящим наконечником в дымчатый шар уличного фонаря. Давид приостановился, чтобы увидеть, зажжется ли газ. Послышалось слабое шипение, и шар превратился в желтый цветок. Поднимаясь на крыльцо, Давид думал, мучают ли фонарщиков их грехи, или они все гои.

На лестнице слышались детские голоса.

— Ты должен.

— Нельзя! — ответил другой голос.

— Но еще не шабес[18].

— Шабес. Уже темно.

— Это здесь темно, но еще не шабес.

Перед полуоткрытой дверью туалета, в котором сидел на корточках мальчик, стояли два его товарища.

— Я оторву, — послышался изнутри непокорный голос, — тут ничего другого нет.

Проходя мимо двери, Давид видел, как мальчик, сидящий там, оторвал длинную полосу от газеты, валявшейся на полу.

— Вот ты и согрешил! — мстительно прокомментировал один из стоявших.

— И это двойной грех, — добавил второй.

— Почему это двойной? — встревоженно спросил грешник.

— Потому что уже шабес, — пояснил первый голосом праведника, — это один грех. Нельзя ничего рвать в шабес. И потому, что это еврейская газета с еврейским языком, и это второй грех. Вот!

— Да! — вмешался второй, — у тебя был бы только один грех, если бы ты порвал английскую газету.

— Да вы же не дали английскую!

Их пререкающиеся голоса угасли внизу.

...Во все места заглядывает Он. Я знал, что нельзя зажигать газ. Один пенни плохой. Но другой — хороший. Значит поровну. Может быть, Он не рассердится? Но как Он может смотреть во все темные места, если Он — свет? Так сказал ребе. А здесь — настоящая темнота. Как Он может видеть в темноте, а мы не можем видеть Его? Что такое темнота? Анни — шкаф — подвал — Лютер. Не надо! Это был грех...

Он посмотрел на окошко над их дверью. Оно было темным. Лишь чуть серое в сумерках. Его сердце упало. Значит, мамы нет дома, и там только отец, и он, вероятно, спит. Давид остановился нерешительно, объятый страхом перед темнотой и отцом. Придется будить его, если дверь заперта, и в этом таилась опасность. Лучше выйти на улицу и ждать, пока вернется мать. Нет. Он сначала попробует ручку. Он нажал на ручку, и дверь открылась. Это было странно. Он вошел на цыпочках в кухню, куда доносилось дыхание отца из спальни. Он прошел в гостиную. Мама была здесь! Она сидела у окна, и ее профиль темнел на фоне угасающего неба. Его сердце подпрыгнуло.

— Мама! — он старался удержать свой голос в пределах шепота, но не смог.

— Ох! — Она вздрогнула. — Ты напугал меня! — И протянула к нему руки.

— Я не знал, что ты здесь, — он нырнул в желанное кольцо ее объятий.

— Моя голова, как старый колокол, — вздохнула она, прижимая его к себе. — Пустая и глухая, но иногда шепчет что-то... — она засмеялась и поцеловала его в лоб. — У тебя промокли ноги во время дождя?

— Нет, я прибежал в хедер раньше.

— Этот свитер слишком тонкий.

Он все время держал пенни с индейцем в руке, чтоб не звенело в кармане. И теперь он показал его ей:

— Смотри, что у меня есть.

— Ого! — удивилась она, — откуда это у тебя?

— Мне ребе дал.

— Ребе?

— Да, я единственный знал вчерашнее задание.

Она засмеялась и обняла его:

— Соломон, мудрец!

Он глубоко вздохнул. Он уже спрашивал ее раньше, но это было так непонятно. Он хотел, чтобы ему объяснили еще раз.

— Кто Бог, мама?

— Нашел, кого спрашивать, — улыбнулась она, — разве ребе не сказал тебе?

— У него нельзя обо всем спрашивать.

— А почему тебе это так интересно?

— Не знаю, но ты мне не сказала, как Он выглядит.

— Это потому, что я сама не знаю, — она усмехнулась в ответ на его досаду, — и все же я говорю тебе, что...

Слабый, сонный голос отца донесся из спальни, прервав ее речь.

— Геня!

— Я здесь, Альберт.

— Хмм!

Отец, казалось, всегда сомневался в том, что ему говорили, и требовал подтверждений. Давид надеялся, что мать поторопится досказать свое объяснение прежде, чем отец встанет.

— Да, — продолжала она, — так вот что сказала мне одна набожная старуха в Вельише, когда я была маленькой девочкой. И это все, что я знаю. Она сказала, что Он настолько ярче всего, насколько день ярче ночи. Понимаешь? Даже, если ночь будет такой яркой, что можно будет различить, вьются или нет черные волосы. Ярче, чем день.

Ярче, чем день. Это было ясно и совпадало с его собственными представлениями.

— И Он живет на небе?

— И на земле, и в воде, и в мире.

— А что Он делает?

— Он держит нас в своих руках. Так говорят. Нас и весь мир.

В темном дверном проеме появился отец. Осталось время только для одного вопроса.

— А Он может все это разрушить? Нас, улицы, все?

— Конечно. У Него вся сила. Он может разрушить в построить, но Он держит.

— Почему вы сидите в темноте? — спросил отец.

— Это из-за моей стирки, — виновато засмеялась мать, — занавески для пасхи. Я уже кончала, когда стемнело. И я решила, что лучше кончить в темноте, а то соседи увидят и будут болтать языками. Ты знаешь, сын получил пенни в хедере.

— За что? За свои умные вопросы? "Создать — разрушить". Дурак в куче песка, — Он зевнул. Потягиваясь, он уперся руками в притолоку, и она скрипнула:

— Давайте зажжем свет.

6

Это было утро понедельника. Вечером начиналась Пасха. В этот день было хорошо быть евреем — не нужно было идти в школу. Давид вышел на улицу, держа! в руках сверток с деревянной ложкой, в которую вчера вечером отец смел куриным крылом со стола все оставшиеся крошки хлеба, а затем обвязал все вместе тряпкой. Это был "хамец"[19], его нужно было сжечь на костре. На крыльце Давид задержался, чтобы понаблюдать за дворником-венгром, который начищал до блеска медные поручни перед домом. От меди шел какой-то неприятный запах гнили, и все же там, где солнце касалось отполированных мест, вспыхивал яркий, желтый свет. Гниль. Блеск. Чудно!

— Трогать нельзя! — хмуро предупредил дворник натирая перила. — И стоять здесь нечего.