Наверно это сон — страница 57 из 61

Слепой от ужаса, никем не замеченный, Давид прижался к печке. "Здесь, здесь", — бормотал голос внутри него. Его дрожащая рука проникла в темную нишу между печкой и стеной.

— Говори! — ударил голос отца, как раскат грома.

— Берта, — вопил Натан, — спаси меня! Спаси меня, Берта! Он сейчас ударит!

— Помогите, — орала Берта, — пусти дверь! Помогите! Геня, открой окно! Помогите!

— Альберт! Альберт! Сжалься!

— Говори! — сквозь их крики был слышен ужасный скрип его зубов. Рука взлетела в воздух.

— Папа!

Занесенная рука застыла. Искаженное лицо повернулось к нему.

— Папа! — он приблизился. Остальные стояли, не смея пошевелиться.

— Я. Это я, папа...

— Давид! Дитя! — мать подскочила к нему. — Что у тебя в руке?

Но раньше, чем она смогла ему помешать, он протянул отцу сломанный кнут.

— Давид! — она схватила его, пытаясь увести от опасности. — Кнут! Ему! Что ты делаешь!

— Зачем ты мне это даешь? Чего ты хочешь?

— Я... я... пожалуйста, папа!

— Ты не тронешь его! Слышишь, Альберт! Я не вынесу этого! — вся ее робкость и мягкость исчезли, она нависла над Давидом, как край скалы. — Что бы он ни натворил, ты не тронешь его!

— Я хочу выслушать его! — сказал отец глухим, полным злобы голосом.

— Ничего не говори! — предупреждающий крик тетки.

Но он уже говорил.

— Я был... я был... на крыше. Папа! Я был на крыше! И там был мальчик. Большой, и-и-и у него был змей. Змей летает выше крыш... он летает...

— О чем ты говоришь, — проскрипел отец. — Хватит тянуть! Скорее!

— Я... я... — он ловил воздух губами.

— Божий дурень, — прошептала тетка, — это ты! Это ты! Чтоб тебя проглотила земля! Видишь, что ты натворил!

— Я? — простонал Натан. — Я виноват? Как я...

— Кто-то хотел его по-поймать. Змея. И я сказал: "Смотри! Смотри!" Так я стал его д-другом. Лео. У него были ролики, и... Папа! Мы поехали к тете Берте. И мы встретили Эстер во дворе. Он дал ей покататься. А потом повел ее в подвал. И он... он...

— Что он! — подтолкнул неумолимый голос.

— Я не знаю! Он играл с ней п-плохо!

— Ух!

— Не подходи к нему! — закричала мать. — Не смей! Хватит, мальчик! Ша! Хватит!

— Э-это он! Не я, папа! Папа, не я! — он бешено цеплялся за одежду матери.

— Это ее! Ее отродье! — Казалось, отец задохнется от дикой, сумасшедшей радости. — Не мой! Ни капельки моей! Берта, корова! Не мой! Ты, Натан! Напряги свои овечьи мозги! Твоя баба выдала мою жену! Ты знаешь об этом? Выболтала ее секрет. Сказала ему, чей он сын. Какого-то органиста. Как я приютил гойское семя! Распутники! Мошенники! Он — их! Не мой! Я все время это знал! Теперь я выгоняю ее и этого щенка! Я свободен!

— Он сошел с ума! — хрипло шептали тетка и Натан.

— Слышите! — брызгал слюнями отец. — Я кормил его!

И он ринулся к нему.

— Ой! Папа! Папа! Не надо!

Стальные пальцы сомкнулись, как капкан, на плече Давида и вырвали его из рук матери. И кнут! Кнут в воздухе! И...

— Ой! Ой! Папа! Ой!

Обжигающие удары по спине. Еще! И еще! Со стоном он упал на пол.

Мать закричала. Он чувствовал, как она схватила его, подняла и оттащила в сторону. Тетка и Натан кричали. Тела их в полумраке раскачивались. Слышалась возня. И вдруг голос отца:

— Что это? Вон! Посмотрите на пол! Вон! Кто не поверит мне теперь! Посмотрите, что там лежит! Там, где он упал! Знак! Знак!

— Ох! — взвизгнул Натан, как от внезапной боли.

— О, горе, — Берта задохнулась от ужаса. — Это! Что! Нет!

Давид повернулся в руках матери и посмотрел вниз...

На квадратах линолеума лежали черные бусы. Фигура на кресте тускло поблескивала. Он закричал.

— Папа! Папа! Лео... он дал мне! Тот мальчик! Они выпали! Папа! — Но его слова утонули в реве.

— Это божья рука! Знаменье! Свидетельство, — ревел отец, размахивая кнутом, — доказательство моих слов! Истина! Чужой! Гой! Крест! Знак грязи! Дайте мне удавить его! Дайте мне избавить мир от греха!

— Убери его! Геня! Убери его! Скорее! Пусть бежит! — Берта и Натан боролись с отцом. — Скорее!

— Нет! — дикий крик матери.

— Скорее! Помогите! Мы не можем держать его! — Натан был отброшен в угол. Подогнув колени, Берта висела мертвым грузом на руках отца. — Он убьет его, — визжала она, — он затопчет его, как он позволил затоптать своего отца. Скорее, Геня!

С криком мать прыгнула к двери и распахнула ее:

— Беги! Скорее! Беги!

Она вытолкала его и захлопнула дверь. Он слышал, как ее тело навалилось на дверь изнутри. Со страшным криком он бросился вниз по лестнице.

На их этаже и даже на этаже внизу двери были открыты. Стрелы от газовых ламп пересекались в полутемном коридоре. Лица с выпученными глазами высовывались, прислушивались, восклицали, сообщали о происходящем кому-то за спиной.

— Эй, бойчик! Вус из? Драка! Эй, что случилось? Кто скандалит? Позовите полисмена!

Он несся вниз, никому не отвечая. Никто не остановил его. Только чудо спасло его от падения на темных ступенях.

Улица. Он осмелился вздохнуть.

17

Сумерки. На тротуарах мужчины и женщины, идущие уверенной походкой. Дети, бегающие и кричащие, не поддающиеся наступающей темноте.

Люди. На ногах, на костылях, на телегах и машинах. Мороженщица. Тележка с вафлями. Человеческие голоса, движение, пульсация, крики, гудки и свистки. Оживающие пучки фонарей на далеких улицах.

Тела прохожих, словно ветер колеблющие свет витрин. Он вздрогнул, оглядываясь вокруг. Из окна фотоателье на него смотрели увеличенные изображения времени, мумифицированные и жуткие.

С ненавистью и вызовом он посмотрел на окна своей квартиры.

Он нашел себе убежище около молочной лавки, за баррикадой молочных бидонов. Украдкой приблизился он к ближайшему и взялся за ручку на крышке. Металл под его ладонью был холодным. Тяжелый, громоздкий цилиндр. Он потянул за ручку, сильнее. Она шевельнулась, и бидон отозвался гулким звуком. Опять он потянул, дернул...

Кланк!

Длинный, серый черпак выпал из бидона и звякнул о землю. Он встал и поднял черпак.

Берег был пуст теперь. На другой стороне улицы громко кричали дети. Давид выбрался из укрытия и, держа черпак под мышкой, скользнул к Десятой улице.

...Иду! Я иду!..

Наверх, по крутому подъему, слишком крутому для его ослабевших ног, бежал он, уклоняясь от безразличных взглядов редких встречных. Десятая улица. Трамвай, идущий на запад, пересек трассы. Сильный и соленый речной ветер дул в ущелье между домами. Последний уличный фонарь, жужжащий пузырь света. Мрачный, массивный склад, и за ним — мусорные кучи, уходящие к реке.

Он остановился.

...Ты вызвал меня... Ты заставил... Теперь я должен...

Перед ним лежали рельсы. Их блеск постепенно сменялся ржавчиной, и затем ржавчина сменялась камнями, исчезающими в темноте реки.

Слева от него выщербленная кирпичная стена склада закрывала запад, где были люди, справа и сзади поднимался край мусорной кучи. Впереди был конец земли и блеск рельсов.

...Ты заставил меня... Ты сделал меня смелым... Теперь я должен. Я должен это выпустить...

Эти бессвязные слова, вертящиеся в его сознании, казались не его собственными, не стиснутыми в его черепной коробке, а отделенными от него, приходящими из сердцевины мира.

...Ты вызвал меня! Теперь я должен! Теперь я должен это выпустить!..

18

Внутри Королевского склада на углу Десятой улицы и Ист Ривер старый человек с массивным телом и кривыми ревматическими ногами — Билл Уитни с трудом поднимался по лестнице. В левой руке он держал фонарь, который он рассеянно встряхивал время от времени, чтобы услышать бульканье горючего. В его правой руке, цепляющийся за перила при каждом шаге, был ключ — ключ, которым он подводил часы на каждом этаже, — доказательство его бдительности и добросовестности. Продвигаясь по темной лестнице, освещенной мятущимися бликами фонарного света, он бормотал. Он делал это не столько для того, чтоб населить тишину призраками своего голоса, сколько затем, чтоб не упустить свою медлительную мысль, которую он всегда терял, когда не мог себя слышать:

— И что? Как! Посмотрел вниз — и — пс-с! Ей Богу, чуть в штаны не наделал. И. Ха! Нет колес. И педали были — и вдруг нет! Ясно видел — и вдруг нет нигде. Ей Богу, думаю, вот чудеса. Старый Руф Гильман стоял и пялил глаза. Просто стоял и пялил глаза, как простой... И усы, которые он вырастил к зиме... Около источника с белой будкой... Ухм-м-м! Прямо вошел в снег зимой...

Прозвучало, поднялось и прозвучало, как огромная волна:

— Сделал смелым! Толкнул меня!

Туда, где свет в щели,

ты толкнул меня. Теперь я должен...

В синем, дымном свете пивной Калагана, сам Калаган, толстый бармен, зажал в кулак носик пивного крана, откуда капало пиво, наклонился над баром и захихикал. Хриплый О’Туул — широкоплечий, с небесно— голубыми глазами — возвышался над всеми, кто был у стойки (среди них — горбун на костылях с угрюмо сморщенными губами и иссохший угольщик с закоптелым лицом и яркими белками глаз). Когда он говорил, они слушали, понимающе улыбаясь. Он опрокинул глоток виски, кивнул бармену, сжал свои тонкие губы и осмотрелся.

— Больно он умный! — сказал Калаган, наполняя его стакан.

— Да. — О’Туул выпятил грудь. — Он все еще мытарится в кузнице со своей сломанной рукой. Я просто хотел подогреть его: "Засунь, говорю, свою религию себе в задницу. А мне, говорю, бабу поиметь — и ничего больше не надо"

— Ну, ты и номер! — сказал угольщик.

Как будто он ударил в колокол самого сердца тишины, он

смотрел на мир в ужасе.

Сейчас! Сейчас я должен. Помни — в щели, там Он родится.

— Черт! Могу поклясться на Библии, что бывают ночи, когда эти лестницы становятся выше. — На втором этаже Билл Уитни выглянул из окна в сторону Ист Ривер. — Ну и вонючая там куча! — И, оторвав взгляд от кучи, он посмотрел выше — на темную реку, на полоски света с проходящего катера, на дальний берег с разбросанными в темноте окнами фабрик, на призраки мостов на юго-востоке.