окрушительная тяжесть.
Я попытался успокоить дыхание, громко звучавшее в ушах. Представил, будто чувствую на себе взгляды. Взгляды всех обитателей катакомб. Всех существ Наволы. Всех, кто ждет, что произойдет с архиномо ди Регулаи. А потом возникло кое-что еще: подкрадывающееся ощущение силы. Силы драконьего глаза. Прижатый к моей груди, он вновь пробудился.
— Давико! — позвала Челия. — Помоги мне!
Я понял, что всматриваюсь в глубины глаза. Я не знал, сколько времени прошло. Стряхнув с себя оцепенение, я с тревожащей неохотой отложил глаз.
Челия склонилась над раненым, пытаясь остановить кровотечение. Все тряпки промокли насквозь. Очевидно, я надолго потерялся в артефакте. Глаза убийцы были открыты. Он был в сознании, смотрел на меня. Попытался что-то сказать. На губах пузырилась кровь.
Я наклонился к нему.
— Кто тебя послал? — спросил я. — Кто тебя послал?
Повинуясь внезапному порыву, я схватил драконий глаз. Положил под руку убийцы и снова спросил:
— Кто тебя послал?
Но теперь глаз казался мертвым.
Раненый облизнул губы. Что-то прошептал. Я склонился ближе, пытаясь разобрать его последние слова, гадая, что следует испытывать к нему: жалость, отвращение или ненависть.
Он вновь попытался заговорить, но слова обернулись булькающим выдохом. И он умер. Его тело обмякло, как бывает, когда человека покидает душа. Я отпрянул, ожидая, что дракон вновь станет кормиться, но глаз спал.
— Что ж, — вздохнула Челия, — теперь мы никогда не узнаем.
Я смотрел на несостоявшегося убийцу. В этот миг я осознал, что он молод. Ненамного старше нас. Он мог быть студентом университета. Вполне мог, учитывая участие Пьеро в заговоре.
Я сел на корточки. Было странно думать об этом. Юнец всего на пару лет старше меня сидел в засаде и ждал нас, чтобы убить.
В темноте раздалось эхо шагов.
— Прячься, — прошептал я.
Мы ускользнули подальше от мертвецов.
Шаги и факелы. Эхо человеческих голосов. Появился Каззетта, сопровождаемый солдатами с эмблемой в виде волка и солнца — символом элитного подразделения люпари.
— Выходите! — позвал Каззетта. — Заговорщики мертвы. — Он посмотрел на нашего пациента. — Больше не дышит?
— Да.
Каззетта поморщился, словно съел что-то тухлое.
— Не важно. — Он махнул люпари. — Отнесите трупы наверх и повесьте вместе с остальными. На балконах палаццо, на городских воротах. Перед Каллендрой и у катреданто. Пусть висят на виду у вианомо. — Нахмурившись, он посмотрел на мертвого юношу. — Улица увидит их — и улица скажет нам имена.
Часть 3
КАНИ ИНГРАССАНО
(наволанская детская песенка)
Кани инграссано!
Кани инграссано!
Патри, матри, туотто стилеттано.
Нера ла нотте, росса ла страда,
Фратри, фигли, соно гарротано.
Амичи, куджини, перче но?
Вино д’инсетти, сангуэ вискозо.
Кани инграссано!
Кани инграссано!
ПСЫ ЖИРЕЮТ
(вольный перевод)
Псы жиреют!
Псы жиреют!
Заколоты мать и отец.
Ночь черна, улица красна,
Удушены братья, сестры и дети,
Друзья и кузены — а почему бы и нет?
Вино насекомых — липкая кровь.
Псы жиреют!
Псы жиреют!
Глава 27
Веритано ди Амолючия. Карло Каваллини.
Имена произносили шепотом. Имена мертвых, имена тех, кто на нас напал.
Домионо Ассиньелли.
Отец приказал разложить тела несостоявшихся убийц перед воротами нашего палаццо, словно товары, аккуратно, в ряд, по росту и возрасту; у кого-то перерезано горло, у кого-то вспорот живот, у этого не хватает глаза, у этого вскрыто бедро.
Марко Парди.
Кровь текла ручейками между камней мостовой, гудели мухи, собаки шныряли вокруг, надеясь урвать кусок. И со всей Наволы к нам ползли сплетники — из переулков и магазинов, гильдийских канцелярий и кварталов слуг, желая увидеть мертвецов, желая воспользоваться возможностью, зная, что после резни всегда приходит время торговли.
Родрико ди Картабриси.
Имена за золото. Обычай, столь же священный в Наволе, сколь и свет Амо.
Винчи Оккиа. Серио Белланова.
Закутанные в плащи фигуры крались в горячей туманной мгле к воротам Палаццо Регулаи, напоминая призраков в ночи, и так же быстро исчезали, чтобы никто не увидел, как они поживились за счет кровопролития.
Джорджо Броджа, Джованни Весуна.
Они шептали имена бывших друзей и неверных любовников. Делились именами соседей. Иногда даже предлагали имена кровных родственников, ведь ненависть глубоко укоренилась в Наволе, и обиды, пусть и скрытые, жили долго.
Амодео э Амолюмио Пикобраккьо.
Имена были священным подношением — за золото, за услугу, за месть, иногда даже за верность архиномо ди Регулаи, — и каждое имя поручали заботам Каззетты, чтобы он, в свою очередь, тоже мог сделать подношение.
Дейамо Песчируссо, Бруно ди Лана, Антоно Люпобравиа.
Жены пробуждались на рассвете — и находили рядом мертвых мужей, с кинжалом в глазнице, с головой, пришпиленной к подушке. Сыновья хватались за горло посреди песни и блевали черной желчью в тавернах, среди близких друзей. Дочери исчезали с уроков в катреданто и развеивались словно дым, как будто соблазненные самим Калибой. Их тела находили в темных переулках, с зияющей алой улыбкой на шее. Собаки таскали отрезанные руки по улицам, словно добычу, а за ними гонялись дети, привлеченные блеском золотых колец на пальцах.
Именем Каззетты стали пугать детей.
Веди себя хорошо, дитя мое, или придет Каззетта и украдет тебя ночью спящего.
Будь послушным, дитя мое, или придет Каззетта, отрежет твой язык и сварит.
Веди себя тихо, дитя мое, и никому не рассказывай тайны нашей семьи. Даже шепотом не говори про наши связи, про то, с кем мы обедаем и кто приходит к нам в палаццо.
Веди себя прилично, дитя мое, или мы можем разделить судьбу архиномо ди Лана, которых повесили на окнах их собственного палаццо: всех, патро, матра и фильи. Шея вытянута, язык багровый, глаза выпучены, как у рыбы, а вианомо тычут пальцами и смеются над стекающей по их ногам мочой, пока они дергаются, пытаясь вдохнуть.
А потому, пожалуйста, помалкивай, дитя мое. Веди себя тише вора в квартале Сангро. Ведь если Каззетта услышит хотя бы шепоток про нас и наших близких, мы присоединимсяк ди Лана, Броджа и Картабриси. Наши языки прибьют к дверям катреданто, наши тела будут плавать в Ливии, а тебя, мое невинное дитя, продадут в рабство...
Вы удивлены? А не следовало бы. Такова Навола. Такова политика. Когда семьи враждуют, псы жиреют, как поется в детской песенке. Но быть может, я слишком суров. Я знаю, что страдания сделали меня жестоким.
Тогда же я был весьма встревожен. Бо́льшая часть моей жизни пришлась на период относительного мира. Я не видел наволанскую политику в бурные времена, и потому жестокость нашего возмездия казалась непривычной. Я знал, что Каззетта опасен, но не был готов к масштабам его кампании.
Я не был готов к тому, что женщины станут каяться и молить о пощаде у ворот нашего палаццо, и ждать без надежды, с пустыми глазами, но все равно повинуясь зову материнского сердца. Когда мы выезжали в холмы или в катреданто на молитву, они ложились ничком на камни и оставляли отметины на своих щеках, снова и снова вжимаясь лицом в пыль и конский навоз, отчаянно желая спасти еще живых сыновей или забрать мертвых, чтобы достойно похоронить — тела Скуро, души Амо — и хотя бы защитить их плоть от собак и свиней.
И я не был готов, когда Джованни пришел с просьбой помиловать его кузена. Джованни, мой друг, который помнил все Законы Леггуса, и читал Авиниксиуса под цветущими абрикосовыми деревьями, и оттачивал остроту своего ума при помощи принципов Плезиуса, и упустил лошадей своих приятелей. Ученый, веритас и амикус нашей компании обратился ко мне с прошением не как к другу или ровне, но как к архиномо. Ко мне. К простому Давико. Не к моему отцу. Не к Мерио, Агану Хану или Каззетте.
Ко мне.
— Конечно же, он пришел к тебе, — сказала Челия. — Только ты достаточно мягкосердечен, чтобы выслушать его.
И я выслушал. Мы с Джованни сидели в нашем летнем саду, возле сине-зеленых прудов, заросших кувшинками, охлаждающих воздух под колоннадой по периферии нашего куадра. Мы пили сладкий чай, ели горькие пардийские сыры и делали вид, будто мы добрые друзья, а не негоцциере61 за доской.
Ярко светило вечернее солнце. Лаванда и шипник с шелестом качались под тяжестью садившихся на цветы пчел. В фонтанах журчала вода, Калиба поднимал ковш, чтобы окатить своих купающихся фат удовольствий.
В садах царило спокойствие, но глаза Джованни метались из стороны в сторону. Они метнулись, когда Анна тихо приблизилась, чтобы налить нам еще чая, и когда с балкона над куадра донесся смех Челии. Но больше всего взгляд Джованни привлекали Аргонос и Феррос, ромильские солдаты, которых Аган Хан приставил охранять меня. Они стали заменой Полоноса и Релуса — и тяжелым воспоминанием о потере, более тяжелым, чем если бы павших не заменил никто.
Однако для Джованни они символизировали нечто иное, поскольку его взгляд метался, как у кролика, стоило солдату переступить с ноги на ногу или почесаться. Вот что сотворила моя семья. Даже здесь, под защитой моего имени, находясь в моем доме как друг, разделяя со мной пищу и вино, Джованни боялся нападения.
Фьено секко, вино фреско, пане кальдо.
И все же он боялся.
То, что он решился прийти в наш палаццо ради кузена, многое говорило о преданности своей семье.
— Его всегда привлекала альтус идеукс, — сказал он, после того как мы немного поболтали ни о чем. — Это его слабость.
— Альтус идеукс? — Я изумленно посмотрел на Джованни. — Это так теперь называются заговоры с целью убийства?
— Я не оправдываю Веттино, — сказал Джованни. — Вне всяких сомнений, он дурак. Круглый дурак. Но таким же дураком был Береккио, когда Калиба пообещал помочь ему переспать с Сиеннией. Наш Веттино читает брошюры проклятого священника Магаре и думает, будто банки разводят гадюк, а служители церкви должны ходить босиком. Он сидел вместе с Пьеро, а тот болтал про Каллендру, которая восстанет во славе, когда ею будут править номо нобили ансенс. — Он устало махнул рукой. — Эти разговоры заполнили его голову глупостями. Кто-то говорит ему, что он праведник, а он верит. Кто-то говорит, что его угнетают из-за имени, а он верит. Но в нем нет злобы.