Значит, вы выбрали жалость к себе?
Я хмуро уставился на его тень:
– Почему я вижу вас, хотя не вижу больше ничего?
Вы беседуете сами с собой. – Он фыркнул. – Все-таки ваш ум остер. Он рассказывает себе истории. – Каззетта помолчал. – Разумеется, я хвалю ваши мозги лишь потому, что вы хотите считать себя чем-то особенным. И дергаете меня за ниточки, чтобы я вас хвалил. Однако на самом деле мы оба знаем, что вы червь.
Я мрачно посмотрел на него.
Что? Больно, маленький господин? – Он мазнул тремя пальцами по щеке в мою сторону. – Я ни разу не видел, чтобы отрицание решало проблему. Вы червь. Вот в чем правда. – Он пронзил меня взглядом. – Что вы собираетесь с этим делать?
Ай. Я ненавидел его за это. Ненавидел за правду. Мой разум свернулся клубком, словно змея, пытаясь спрятаться от его осуждения, ища оправданий, но каждый изгиб, каждый поворот, каждый виток возвращал его к неоспоримой истине: я слаб, и я одинок, и я ничего не могу поделать. Никого не заботит моя судьба. Никто не придет на помощь. И мое жалкое житье под властью калларино тоже рано или поздно подойдет к концу.
– Ничего нельзя поделать, – пробормотал я. – Они все уничтожили. Взгляните на меня. Я беспомощен.
Чи. Вы выбрали слабость, – возразил Каззетта.
– Я слеп!
Матра феската! Вы слабы – и выбрали слабость! Однажды я видел, как человек из Ксима дрался с тремя противниками, завязав себе глаза! Он сражался голыми руками, хотя у его врагов были мечи, и оставил три трупа в боевых песках Гарата. Вы слепы, потому что предпочитаете не видеть.
– Я не выбирал, чтобы мне выкололи глаза.
Вы определенно предпочли не замечать, что парл ваш враг, что Мерио труслив и напуган, что… – Он задумчиво умолк. – Думаю, вы всегда были слепы.
– Вы тоже были слепы!
Каззетта пожал плечами.
Ну и что? Вам легче оттого, что другие тоже ошибаются? Это позволяет вам добиться успеха?
– Я сломлен!
Ми дикти фескато! Вы ребенок. Вам хочется, чтобы кто-нибудь пришел и спас вас. Чтобы смазал бальзамом ваши раны. Чтобы сказал, что любит вас. Вы хотите услышать, что вас спасут. – Он рассмеялся. – Это детские мечты и желания. Есть время рассчитывать на союзников – и есть время рассчитывать на себя. И для вас, маленький господин, время рассчитывать на себя – это сейчас, потому что вы одиноки. Если не осознаете этого, то даже червем не останетесь – послужите пищей для червей. Если хотите сбежать из своей башни отчаяния, вам нужно спуститься.
– Я слеп!
Вы не видите. Это большая разница. – Он встал, поправил одежду и посмотрел сверху вниз на меня, жалко свернувшегося на тюфяке. – Ваша судьба в ваших руках, Давико. Молитесь Амо. Молитесь Скуро. Молитесь Соппросу и всем философам, которыми вы так восхищаетесь. Молитесь чужим богам, богам Вустхольта, Зурома и Ксима – и все они скажут одно и то же. Ваша судьба в ваших руках. Сиа Фортуне нет до вас дела.
Фаты свидетельницы, я ненавидел Каззетту. Ненавидел за самодовольство, за убежденность в том, что я сам превратил себя в жертву. Что только на себя мне следует пенять за бессилие.
В червя меня превратили враги. Я об этом не просил. Я этого не позволял. Я был ранен. Изувечен. Раздавлен…
Ай. Жалость к себе. Все это жалость к себе. Я сломлен. Искалечен. Все это правда – и оправдания. Бегство не из тюрьмы, но от ответственности. Я слеп. Изранен. Напуган. Одинок. Все это правда. И потому… неужели я просто тихо умру?
Неужели позволю врагам торжествовать?
Никто не спасет вас, Давико.
И потому…
…хватит ли у меня силы воли, чтобы самому спасти себя?
Это была мучительная мысль. Мысль о том, что, несмотря на раны, я должен идти дальше. Она словно нарушала все доктрины Леггуса и Амо.
Это было несправедливо…
Олень, которого загнали волки, не жалуется на несправедливость, – заметил Аган Хан. – Олень бежит, сражается изо всех сил и не думает о судьбе, удаче или справедливости. Он тревожится лишь о необходимости бежать.
Это мучительно – избавиться от всех оправданий. Признать, что ответственность лежит только на тебе. Понять простую истину: чтобы победить или потерпеть неудачу, необходимо начать действовать.
Ашья печально улыбнулась мне.
Ай. Теперь вы поняли, что значит быть мужчиной.
Так я наконец признал правоту Каззетты: я действительно слепой червь.
Признал – и принялся отращивать ноги.
Глава 50
Утром я затолкал подальше фантазии о мести и приложил все силы к решению практической задачи: взять контроль над обстоятельствами. Для начала я должен научиться жить – най, не жить, а преуспевать – без глаз.
Под предлогом тренировок я расхаживал по садам, туда и обратно, туда и обратно, в то время как Акба сидел в тени подобно ленивому жуку, которым, по сути, и являлся. Под жарким солнцем я ходил.
Туда и обратно, туда и обратно, туда и обратно.
Шаг, шаг, шаг, шаг, шаг, шаг…
Пусть это казалось бессмысленным движением, но в действительности было серьезной работой, моей первой попыткой обмануть, применить нечто похожее на фаччиоскуро, которое было присуще мне по крови.
Акба думал, что я укрепляю мышцы, будто пони на лугу, однако на самом деле я отчаянно напрягал разум.
Закрой глаза. Закрой глаза и повсюду так ходи. Отточи чувства. Запоминай шаги, следи за их длиной. Меняй ее. Вам никогда не достичь дисциплины, с которой я подошел к своей задаче. Я сосредоточился, как не сосредотачивался даже при изучении гроссбухов у Мерио или фехтования у Агана Хана. Я не старался так усердно, даже когда постигал цветы, мази и любимую анатомию под руководством старого Деллакавалло.
Туда-сюда, вперед и назад, в одну сторону и в другую, нащупывая путь между фонтанами и клумбами, укалывая пальцы о шипастые розовые кусты, проводя ладонями по каменным колоннам, медленно продвигаясь по прохладным терракотовым плиткам и гладким мраморным полам. Я считал каждый шаг, касался каждой стены, отмечал каждую колонну. Постепенно в уме складывалась карта, план моего невидимого мира, вроде мореходных карт, которые ведут корабли через смертоносные отмели в проливах Нерарокка. Дюйм за дюймом, плита за плитой, колонна за колонной – каждое новое открытие укладывалось на карту моего разума.
И однажды я с изумлением обнаружил, что эта физическая карта ощущений оживает, обретает новый слой, как будто на нее наложили папиросную бумагу, на которой вычерчены другие детали, найденные не осязанием, а иными чувствами. Вы, живущие со зрением, забываете о других чувствах. Я сам о них не помнил. Но теперь они медленно пробуждались; подобно цветам, которые раскрываются только по ночам, мои чувства расцвели в ответ на тьму перед глазами.
Кожа ощущала каждое дуновение ветерка и подсказывала мне его направление и силу. Уши приспособились различать эхо голосов и шагов слуг, шелест ветра в листьях и ветвях. Нос остро реагировал на запахи людей, животных и цветов, даже на запахи гранита и мрамора. И каждое из этих чувств рассказывало мне о физическом мире. Эхо голосов помогало понять форму залов. Сквозняки говорили об открытых окнах и дверях, узких коридорах и крытых галереях. Нос сообщал о садах и людях, о том, близко они или далеко.
Мои чувства настолько обострились, что волоски на коже словно вибрировали от слабейших движений вокруг, и теперь я чувствовал руку Акбы рядом со своей, когда тот подсыпал песок мне в чай. В этом и во многом другом обострившиеся чувства помогали мне строить новое понимание палаццо, в котором я прожил всю жизнь.
Если мальчишкой я искал способ с балкона залезть на крышу и прокрасться по красным черепицам, чтобы поглазеть на моющихся служанок, и прокладывал себе другие тайные тропы, то сейчас пробудившиеся чувства открыли мне закоулки и щели палаццо, которых я прежде не замечал.
Я слушал. Считал. Ощупывал. Нюхал. Это трудно описать тому, кто не утратил зрения, но мой разум словно расширился.
От двери камеры я преодолевал восемьдесят ступеней винтовой лестницы, пронизывающей уровни башни, все вниз и вниз, пока наконец не выходил в гулкую арочную галерею, в которой, как я помнил, красовалась фреска, изображающая бурю Уруло, смиряемую Урулой. Оттуда еще тридцать три ступени вели в садовый куадра. Я прошагал от северной стороны куадра до южной, от восточной до западной. До фонтана в центре, до каждого угла, где росли розы и дикая вивена. Измерив эти расстояния, я построил в своем сознании теневой палаццо, отражение того места, где жил.
Ай, невозможно описать это вам, способным видеть. Мои слова – лишь слабая метафора. Достаточно понять, что, несмотря на слепоту, я все увереннее ориентировался в стенах палаццо.
Но конечно же, палаццо – это не только гранит и мрамор, сады и колонны, двери и сводчатые потолки. В нем есть и более переменчивые вещи. Если структура Палаццо Регулаи была Фирмосом – была крепкой, постоянной, истинной, – то люди, мебель, животные – все, что могло двигаться, – принадлежали царству Камбиоса.
И Камбиос был коварен.
Я научился всегда быть начеку. Научился слушать шаги, голоса, эхо. Я чувствовал сквозняк, когда открывали дверь, ощущал запах роз – и понимал, что скоро появится дочь калларино. Я научился по запаху определять, свечи горят или масляные лампы; я различал слуг и хозяев в ночи. Научился ловить отголоски разговоров между слугами и стражниками, чтобы понимать, к добрым людям подхожу или к злым. Я различал обитателей палаццо по мягким туфлям и тяжелым сапогам.
А лучше всего я научился узнавать семью самого калларино. Его детей Тиро и Авиану – от первого всегда пахло потом, так как он не мылся, а от второй розовыми духами. Его жену Карицию, которая вечно шмыгала носом, словно страдала от насморка. Его никудышного брата Вуло, всегда шумного, всегда заявлявшего о себе на весь палаццо, молчавшего лишь тогда, когда пары виноградного спирта затуманивали его мозги и он лежал поперек коридора, неподвижный, как бревно. Жену Вуло Ану, которая хромала и избегала мужа. Жадную мать калларино Марцу, которая испускала смрад мочи и тухлой рыбы, стоило ей пошевелить ногами. Все эти люди теперь населяли огромные залы и личные комнаты моего отца и командовали слугами, как хотели, – и к ним ко всем я прислушивался.