Гласят: «Затем доселе
Порядка нет в земли,
Что мы ведь очень млады,
Нам тысяч пять лишь лет;
Затем у нас нет складу,
Затем порядку нет!»
Остер был граф на язычок и смелости не лишен: дураку ясно, про что побасеночка. Да и словца-то сугубо российские, даже славянские: владыко, досель, гласят, в земли, млады... Куда уж как по-китайски. И написано, заметим, не в самые либеральные времена. Не побоялся: титулом заслонен. Однако это еще как сказать, заслонен ли. Средь осужденных декабристов и князья были. На Руси титулы да чины еще никого не спасали от тюрьмы, от каторги, от петли. Государь — помазанник божий, а перед богом все равны... Особенно в этой варварской стране.
Родившись, выросши в России, Шлегель никогда не забывал: в жилах его течет благороднейшая кровь германца. Еще в Михайловском воронежеком кадетском корпусе он вожделенно, до сладострастия, впивался в учебник Иловайского, в труды Ключевского и Соловьева, заглядывал и в старинные томы «Истории» всеподданнейшего Карамзина и выписывал, выписывал в тетрадки запечатленные на скрижалях российских столь родные ему, потомку баронов Шлегелей, немецкие имена.
Не будь немцев, по сей день только что не в звериных шкурах оставалась бы Русь, нищая, темная, пьяная, сермяжная. Все лучшее, что есть в ней, привнесли, со времен Петра Великого, мы, германцы, — рассуждал Шлегель и теперь, покуривая в своем благолепном кабинете.
Одна свеча оплыла, снял нагар старинными, бронза с платиною, щипцами. Красивые вещи он любил. Но воистину красивой жизни пока что не получалось.
Карьера его складывалась отнюдь не блестяще. После кадетского — в Павловское военное училище, выпущен по первому разряду, однако не в гвардию определен был, как предполагал, а в пехотный Бутырский полк. Через три года произведен в поручики, на том и застрял — десять лет в одном чине. И как знать, до сей поры мог бы тянуть постылую лямку, не будь осенен благою мыслью подать по команде рапорт о зачислении в Отдельный корпус жандармов. Что из того, что почти все однокашники перестали руку подавать, что из того, что офицерские собрания жандармам большинство начальников военных округов запретили посещать, презирая «голубые мундиры». Что из того... Не прогадал в главном: сразу сделался штаб-ротмистром, год миновал — ротмистром, переведен в Иваново-Вознесенск. Не столица, конечно, но хоть по штату город и безуездный, а размерами и значением изряден, и по должности числится Шлегель помощником начальника Владимирского губернского жандармского управления. Жалованье вполне пристойное. А главное, тут есть на чем себя показать, в этом «Русском Манчестере», населенном, как выражаются социал-демократы, пролетариями. Гм, гм. Пролетарии...
«...Немытая Россия, страна рабов, страна господ, и вы мундиры голубые, и ты, послушный им народ». Прав поручик Лермонтов. Так было, так и есть. Вечные и навечные рабы. Читал где-то выразительную историю. На коронационном шествии государя императора Александра I мужичонко бросился под копыта царева коня. «Чего тебе?» — вопросил император. «А ничего... Надёжа-государь, наступи на меня!» Так-то вот. Они покорствуют власти, испытывая не униженность, не гнев, а чуть ли не восторг. И, помнится, кто-то из энциклопедистов сказал: рабы становятся бессильными, как только разбивают их цепи... Нет, кажется, философ выразился несколько иначе: бессильными или жестокими. Именно так. Бессильными или жестокими. Вот почему стране рабов, как никакой другой, столь надобна прочная, уверенная, ни с чем, кроме себя, не считающаяся власть. И только в четком, без градаций, разделении на господ и рабов, на белую и черную кость — основа незыблемости государственного строя России...
В кабинете объявился, постучавшись, новенький, сверх меры усердный унтер — харя исполнительная, тупая, выправка наиотличная — раб-сверхсрочник. Таращась бессмысленно, завопил:
— Ваше высокое благородие, извольте...
— Не извольте, а позвольте. И не ори, — оборвал Шлегель. — Ну?
— Дозвольте доложить, так что к вашему высокому благоро...
— Кто еще там? Зови, — велел Шлегель, превосходно зная, кто может явиться к нему под покровом темноты.
Вмазался филер Кокоулин.
Он, видно по всему, готов был бухнуться в ноги, облизать длань господина ротмистра, однако не бухнулся и не облизал, а, пользуясь тем, что время вроде бы и неслужебное, позволил себе нахально-льстивую улыбочку, запел:
— Ваше превосходит...
Не установлено было для особы восьмого, по табели о рангах, класса «превосходительное» титулование, следовало — «ваше высокоблагородие». Шлегель, холуйства не терпя, и этого обормота прервал на полуслове:
— Чего тебе?
Он знал, конечно, зачем объявился филер, амеба, слизняк без определенных занятий, продажная шкура, Василий — как его там? — Кокоулин.
— Позвольте доложить, — Кокоулин вытянулся по-солдатски, даже тросточку свою дурацкую приставил к бедру. — Так что состоящий под надзором студент Владимир Сергеев Бубнов вкупе с младшим братом Андреем сегодня посетили в Шуе известного смутьяна Афанасьева по кличке Отец и пробыли у него без малого три часа, опосля чего возвернулись чугункою домой.
Единым духом выпалил, — видно, затвердил в дороге. Выпалил и замер — истукан истуканом, баранья башка.
— Хорошо, ступай, — велел ротмистр, отлично понимая, что филер так не уйдет; и в самом деле, полагается ему за труды праведные соответственная иудина мзда. Понимал Шлегель и то, что заскочил Кокоулин этот к полицмейстеру и там успел отхватить «гонорарий». Однако Эмиль Людвигович не мог отказать себе в удовольствии поизмываться над продажной шкурой, он филеров терпеть не мог, хотя без их усердной подмоги как обойдешься...
Не посмев перечить, Кокоулин дрыгнул ногой, повернулся по-строевому (отслужил срок в государевом войске, животное!) и взялся было за дверную ручку (липкий след останется, велеть унтеру, чтобы тряпкою начисто протер); тогда господин ротмистр окликнул, словно бы припомнив:
— Эй ты, постой, поди сюда.
На кошачьих лапах Кокоулин приблизился не дыша — все равно воняло сивухою и чесноком. Принял за уголок рублевую кредитку, отскочил на два шага и, забывши на радостях, что не с панельною девицей разговаривает, нежненько этак пролепетал:
— Мерси!
— Что-о? — лениво и грозно протянул господин ротмистр, тот мигом опомнился, гаркнул:
— Премного благодарны, ваше превосходительство!
— Пшел вон, — приказал Шлегель.
Значит, опять за свое принялся Владимир Бубнов, урок не впрок, подумал он, почти сожалеючи. Этот молодой человек нравился ему. Доводилось встречаться и в летнем театре, и два-три раза на семейных пикниках в Рябинках, у речушки Молохты. Владимир Бубнов отличался веселой скромностью, открытостью, и, несмотря на разницу в летах — пожалуй, этак лет на двенадцать, — Эмиль Людвигович с удовольствием с ним беседовал. Жаль, вступил на пагубный путь, и, главное, путь бессмысленный. Да еще младшего брата за собою потянул, тоже вполне симпатичный юноша... Кожеловский рад-радехонек, разумеется, поскольку к Сергею Ефремовичу питает явную неприязнь. Легко представить, как сейчас полицмейстер потирает ручки. Ну, аресты — это преимущественно его забота, хотя и жандармам приходится заниматься неприятным и грязным сим делом. Будь его, Шлегеля, воля, он жандармов освободил бы от подобной мелкости, производства арестов, — наше дело выявлять государственных преступников, а уж забирала бы их пускай полиция...
Напольные часы пробили десять. Пора, однако, домой.
Как условились прошлый раз, к Афанасьеву за листовками поехал Андрей: Владимиру не стоило рисковать.
Калитку отворил сам Отец — значит, дожидался, польщенно отметил Бубнов, — в той же косоворотке, перехваченной витым шнурком, дымил «козьей ножкой», то и дело прокашливался.
— Явился не запылился, — почему-то недовольно сказал Афанасьев.
Провел Андрея в горенку, сам вышел. Стены выбелены, пол недавно покрашен, из мебели деревянная кровать, стол, две табуретки. Библия на самом виду, Андрей на нее покосился, вспомнил сказанное тогда Балашовым.
Вернулся Отец с бумажным пакетом.
— Клади в баульчик. Там у тебя что?
— Пустой.
— Не годится. Погоди, придумаем. У хозяюшки спрошу чего-нибудь.
Принес ранних сморчков.
— Гостинец, мол, племяннику. Евдокия Ивановна и денег не взяла, добрая душа.
Пакет уложили на дно, завалили грибами.
— В поезд сядешь — баул на полку и в случае чего — не признавай, не твое, забыл кто-то. Владимиру скажи, половину листовок пускай Глафире передаст, Окуловой, она сумеет пристроить. А другую часть Володя сам... Нет, ему нельзя, под надзором. Слышь, а у тебя дружков из фабричных не водится? Чтоб надежные?
— А как же, — Андрей обрадовался. — У нас в кружке Сеня Кокоулин, его отец у Бурылина работает. И Никита Волков, тоже фабричный. И еще...
— Хватит, этак ты весь Иваново-Вознесенск приплетешь. Надежных надо, понял?
— Эти надежные, Федор Афанасьевич, — заверил Андрей.
— Гляди не обмишурься. В первую голову брата подведешь. Ладно, езжай с богом, да будь пооглядчивей.
Листовку Владимир одобрил, а Глафиру Окулову — к ней пошел Андрей, чтобы и познакомиться и Володю обезопасить, — сочинение это явно не порадовало, даже не смогла скрыть. Как и все, она относилась к Афанасьеву с огромным уважением, но при этом понимала: недостаток образованности сказывается у Отца (читал много, но без определенной системы) и возраст, в общем, тоже. Он, кажется, не слишком разобрался в том, что после создания «Искры» (Окулова была ее агентом) рабочее движение вступило в качественно, принципиально новый этап, какого еще не знала российская социал-демократия, а в лице Ульянова она приобрела руководителя, непохожего на остальных.
Да, Отец ошибки «экономистов» признает, на словах осуждает, а сам продолжает действовать по старинке, уповает на кружки только, на пропагаторство, а пора, пора и нам здесь подниматься выше ступенью. Не колокольный перезвон, а набат — вот к чему пора призывать. Нынешним январем в брошюре, изданной «Искрой», Владимир Ильич (в предисловии, без подписи, но Глафира Ивановна по стилю определила автора) говорит, что сказка о том, будто русские рабочие не доросли еще до политической борьбы против всего политического строя России, — эта сказка решительно опровергается харьковской прошлогодней маевкой. А иваново-вознесенский пролетариат вряд ли уступит харьковскому по сознанию своему, думала Окулова.