То и дело вскидывая четкие, темные, соболиные, как в песнях поется, брови, слегка раздувая крупные ноздри, — луковка длинного носа не портила ее чистого, открытого лица — Окулова говорила это Андрею, правда, смягчала выражения насчет Афанасьева, поскольку Бубнов молод еще, только-только принимается за революционную работу, незачем перед ним подрывать авторитет старших (себя Глафира полагала опытной функционеркой, да так оно и было в ее двадцать три года) и не заслуживает Отец слишком резкой оценки, да. Но все-таки некое раздражение у Окуловой прорывалось, Андрей это видел.
— Печатали там, в Шуе, рисковали, — говорила она. — И ты рисковал, когда вез. А получается — понапрасну. Что ж. Мне и так, вероятно, придется отсюда лыжи вострить. Рискнем еще разок.
Аптек в городе три. Чтобы не вызвать подозрений, Андрей за глицерином сходил в каждую. А желатина продавалась в бакалейной лавке Растатурина, приказчик Андрея узнал, весело морганул: понятно, к пасхе готовится Анна свет Николаевна.
Как изготовить смесь для гектографа, объяснила Окулова, но Андрей с присущей ему педантичностью еще раз проверил, прибегнув к постоянной палочке-выручалочке — энциклопедии Брокгауза и Ефрона. Мастерить Бубнов любил. В училище вот уже третий год верно служит им придуманный телескоп не телескоп, а хорошая подзорная труба. Самолично сконструировал простенький телеграф, перестукивался с Николкой из мезонина в избушку-хибарушку, покуда тому не наскучило. Возился с телеграфом долго, но удался на славу. А уж с гектографом справиться было не мудрено: одна часть желатины, столько же воды и две части глицерина. Старый противень, ржавый, нашелся в кладовке у маменьки.
Варили смесь втроем — с Никитой и Сенькой, за высоким забором сада торчало нескладное, почти разваленное сооруженье — бывшая фабрика Бубновых. Из бросовых кирпичей сладили очажок, смесь воняла рыбой и видом смахивала на заливное. Прокламацию печатными буквами, крупно переписал Никита, у него был отличный почерк.
«Товарищи рабочие! Мировой пролетариат отмечает свой трудовой праздник — Первое мая. В этот день мы, социал-демократы, зовем вас, товарищи, едино стать на борьбу за священные свои права. Не за копейку драться надо, не только за отмену штрафов, не только за то, чтобы перестали над нами измываться фабриканты и наемные холуи. Конечно, добиться какого-то послабления можно, только разве дело в том? Пройдет немного времени, снова Бурылины, Гарелины, Калашниковы, Гандурины и прочие накинут тугую петлю, откажутся от уступок, как было уже не раз. А нам не мелких подачек надо, а надо, чтобы царя долой, и фабрикантов долой, самим надо становиться хозяевами и фабрик, и заводов, и всего Российского государства!»
Сочинив листовку, Глафира весьма радовалась, но следом за Отцом, только по-иному, ошибалась и она: рановато было звать к восстанию. Горячились они по молодости лет. Многие тогдашние революционеры не всегда правильно оценивали обстановку — что поделаешь, возраст есть возраст...
Прокатали сотню оттисков, приходилось дважды смывать со слоя текст, наносить заново, иначе получалось неясно, «слепо».
— Значит, Никита — у себя, на фабрике, а ты, Семен, у Бурылина. Я — к Гарелину, меня там сторожа по-соседски пропускают, — говорил Андрей, по-мальчишески гордясь не только своим революционным поручением, но и тем, что сам теперь дает задания.
Семен — характером попроще — ничего не заметил, Никита же разгадал Андрея, как тот ликует, и Андрей это понял, малость сник. Но все-таки не удержался от наставления:
— Только поосторожней!
Усердствующего платного подонка принесло спозаранок. Ведь приказано раз и навсегда, чтобы не смел являться до сумерек! Но тот знал, что хоть выговор заслужил, однако грех победою перекроется. Лихо преподнес бумагу.
— Хм, — Шлегель наметанно пробежал, улавливая суть. — Где раздобыл?
— Так что у братца своего, Сеньки, виноват, Семена Кокоулина, под тюфяком нашарил, в гости к ним забегал. Ровнехонько двадцать семь у него штук. Все никак не мог конфисковать, одну взял.
Ишь, мразь, «конфисковать» говорит, обучился. Родного брата продает, Иуда.
— На, — Шлегель кинул кредитку. — Как думаешь, от кого он получил?
— В точности не могу сказать, ваше высокоблагородие (ага, ввиду собственного успеха титул убавил!), однако есть такое вероятие — от Бубнова.
— Владимира?
— Никак нет, от меньшого, мой-то Сенька, виноват, Семен с ним давно дружбу водит.
— Ступай, — велел Шлегель.
Покурил, подумал. Написал несколько строк, вложил вместе с листовкой в пакет. Подумал еще. Андрея пока трогать ни к чему. Молод и в предосудительном не замечен. Может, и ввязался, но по глупости. А Владимир... Жаль, конечно. Приятный молодой человек. Впрочем, он, Шлегель, не собирается настаивать. Пускай решает Кожеловский.
У Бубновых пили чай.
В кои-то веки семья вся оказалась в сборе. Сергей Ефремович отмяк быстро — отходчив по натуре — и с Володенькой ласков сделался, и к невестке снисходителен. Отпраздновать бы сегодня, да пост — и не повеселиться, не побаловаться рюмашечкой, зато угощались хоть и не скоромной, да обильной и вкусной снедью. К столу позвали и челядь — няньку, горничную, стряпуху и, понятно, любимца своего, кучера Алешку, которому, правду сказать, вся эта благодать — тьфу, стакашек бы.
А тем временем экипаж полицмейстера Кожеловского прокладывал злодейский путь на Первую Борисовскую. И коллежский асессор, отлично себе представлял, как обухом по голове ошарашит члена городской управы Бубнова. Еще издали он увидел во всех окошках свет: радость в дому, сынок приехал... Подпортим тебе светлый вечерок, Ефремыч.
Хозяин сам вышел на копытный стук, — думал, гости припожаловали, полицмейстеру, ясно, не взвеселился, однако пригласил в комнаты. Но Кожеловский шинель не скинул, твердо протопал в столовую: и сразу провозгласил во всеуслышание:
— Именем государя императора арестованию подлежит Владимир Сергеев Бубнов!
Звякнула оброненная ложка, Ванюшка, самый младший, заревел, испугавшись грозного вида полицейского. Заплакала и Анна Николаевна.
— Не горюй, Тонечка, — сказал Владимир; он в лице не переменился. — Маменька, папенька, извините уж.
Попрощался с каждым, Андрею шепнул:
— Тотчас к Окуловой беги, немедля чтоб уезжала.
Обыска не делали: Кожеловский, не хуже филера Кокоулина, щегольнул словцом, пояснил, что арест превентивный.
— А вы куда изволите, молодой человек? — остановил он Андрея.
— На любовное свидание, господин полицейский надзиратель, — с нарочитой дерзостью понижая «фараона» в чине, ответил Андрей.
У Окуловой все оказалось к отъезду готовым: полиции она ждала в любую минуту. Провожать себя Андрею не позволила, он только сбегал за извозчиком.
Глава вторая
Памятная Андрею весна 1901 года, определившая навсегда его жизненный путь, событиями в городе оказалась весьма скудной. 1 Мая не удалось отметить, как предполагали, стачками и забастовками, даже листовки не удалось распространить — почти все перехватили полицейские и жандармы. Окулова уехала, Афанасьев и Балашов — на фабриках работали, однако до поры до времени открытой политической агитацией заниматься не могли, «фараоны» к ним присматривались. Леванид Кулдин постепенно стал отходить от активной деятельности. Словом, почти до самого конца лета в Иваново-Вознесенске господствовало некое затишье.
В августе Владимир — сидеть в тюрьме пришлось недолго, выпущен был за недостаточностью улик — исчез на несколько дней из дому. Папеньке и маменьке объяснил: надумали «холостяцкой бражкой» прокатиться на пароходе от Кинешмы до Нижнего. Что втолковал жене — известно было самой лишь Тоне. Но Андрею брат сказал истинную правду: путь держит в Кинешму, там состоится совещание всех организаций, входящих в «Северный рабочий союз».
— Кинешму по той причине избрали, — говорил Владимир, — что полиция там не шибко свирепствует, эсдеков нет в уезде, вот и блаженствуют стражи порядка тамошние. Но, чем дьявол не шутит, могут и очнуться. Если к субботе не вернусь — иди к Екатерине Васильевне Иовлевой, знаешь такую?
— По кличке Баба Мокра, — подтвердил Андрей. — Она у нас в кружке выступала.
— Вот-вот. У нее конспиративная квартира. Подпольные связи держим через нее. Она знает, как передать сообщение в Москву и Питер. Дело предстоит серьезное, я имею в виду совещание, и, в случае провала... Ну, будем надеяться на лучшее. Как говорится, бог не выдаст — свинья не съест...
Купаться ходили на Талку.
В отличие от провонявшей, мерзкой Уводи, речушка Талка кое-где еще сохраняла первозданный вид. Выше по течению, за фабрикой, она узенькая, зеленоватая, как всюду, небыстрая, обнесенная с правой стороны крутым, с левой — пологим бережками. На Талке — и плоские, прогретые заводи, и плесы с песчаными окружьями, и даже, словно на большой реке, темные, тугие на вид бочаги, в них-то и любил нырять Андрей.
Ныряльщиком он слыл отменным, это признавал даже Сенька Кокоулин, а он страх как не любил, когда его в чем-то превосходили. Барышни — Нина Куваева, Оля Гарелина и София Шлегель, — распустив кружевные зонтики, поглядывали со взгорка издали, как Андрей разбегался по хлипким, гулко стонущим мосткам, втыкался головою в неспешную воду. Пофырчав, поплескавшись, похватав за ноги увальня Волкова, он вылезал на бережок, отжимал обеими руками густые, закинутые назад светло-русые, от влаги потемневшие волосы, ложился на спину, принимался декламировать стихи. Знал их Андрей превеликое множество, а Никита и Сенька готовы были слушать хоть до вечера, особенно всем троим нравился Некрасов и еще Тютчев.
Но в последнее время отношения меж друзьями сделались какими-то напряженными. Сперва — после похорон отца — стал угрюмым и неразговорчивым Никита Волков, потом, как бы глядя на него, присмирел и бойкий Сенька. Все чаще они уходили вдвоем, оставив Андрея на берегу или опередив по дороге. Сколько ни пытался Андрей выяснить, что, собственно, случилось, оба отмалчивались или переводили разговор на пустяки.