К извозчику — из тех, кто поплоше, — сунулся невзрачный паренек, видом из мастеровых (косоворотка, сапоги, картуз), руки свободны, без клади, назвал, куда ехать, — кажется, на Рогожскую, — спросил цену и примерился было влезть на прямовидную, жесткую «линейку» — так в Москве именовались дешевые экипажи, — тут откуда ни возьмись из толчеи объявились двое городовых, а рядом с ними «гороховое пальто», сыщик, — эту публику Андрей научился различать. Один из городовых, с унтерскими нашивками, сказал изумленно-радостно: ишь, мол, об екипаже заботится, а нет нужды в том, без платы провезем. Другой же «фараон» сноровисто вывернул пареньку правую руку за спину, поддал коленом, понуждая лезть на «екипаж», и той же секундой мастеровой, или кто там он был, исхитрился бросить наземь мелко сложенный листок. Андрей, не успев сообразить, для чего делает, шагнул слегка вперед и наступил на бумажку. Все это произошло мгновенно. Линейка с городовыми, с арестованным тронулась, «гороховое пальто» сгинуло в толчее, и, выждав малость, Андрей нагнулся, бумажку сунул в карман.
Тем временем папенька столковался с извозчиком, подозвал сына, уселись в пролетку.
Потряслись по булыжникам Каланчевки, свернули Домниковкою на Садово-Спасскую. Слышался непонятный гул, Андрей приподнялся, увидел вдали темную людскую массу; она, отсюда заметно, как бы колыхалась, и над нею висела пелена то ли дыма, то ли каких-то испарений. Заметив любопытство барчука, «ванька» пояснил: то Сухаревка, толкучка стал-быть.
Пробиться здесь оказалось немыслимым — конка и та кое-как проталкивалась, непрестанно звеня, — свернули в переулок и лишь после нескольких путаных, сикось-накось изогнутых кварталов оказались опять на Садовом кольце. И снова немилосердно трясло, пылью забивало глаза и ноздри. Москва тянулась нескончаемо, и лик ее был многообразен и разноречив.
Но едва миновали Савеловский вокзал, как все окрест сделалось привычным, похожим на Иваново-Вознесенск: те же вросшие в землю домишки, темные от ветхости ограды, а местами плетни; и дорога немощеная, пыли прибавилось, но ехать стало уютнее, поскольку не трясло. Из окошек выглядывали старики, ребятишки — в экипажах здесь, наверное, появлялись не часто, Бутырки они и есть Бутырки, захолустная слобода.
Зато дальше начались парки, фруктовые сады, и Петровско-Разумовское шоссе ограждалось деревьями по обе стороны, воздух показался Андрею хорош, чист, не то что в родном городе.
Извозчик для верности переспросил, точно ли к Петровской академии надо, и Сергей Ефремович громогласно, хотя никто посторонний слышать не мог, подтвердил, но с поправкой: да, к государя императора сельскохозяйственному институту. Папенька прихвастнул: институт императорским и не числился, а значился по ведомству Министерства земледелия и государственных имуществ.
Круто, лихо развернулись у парадного подъезда, «ванька», бывалый мужичок, спросил, дожидаться ли господ, Сергей Ефремович, не ведая, много ли времени займет процедура и жалея денег за простой (вроде бы задаром платишь, коли не едешь), рассчитался приготовленным целковым, добавив пятак на чай.
Здание рассмотреть Андрей толком не успел: папенька, по обыкновению, суматошился, тянул за собой. Важный, при георгиевской медали, швейцар отверз перед ними врата в храм науки, — и верно, вестибюль походил на храм, высокий, пустой, гулкий. Привычно угадав, для какой надобности прибыли, швейцар указал, как пройти в канцелярию, был одарен гривенником (ах разбойники, ах воры — Сергей Ефремович мысленно приплюсовал этот гривенник ко всем, еще в Иванове начатым, дорожным тратам, — и чиновнику, поди, совать в лапу, когда пойдет представлять господину директору, его высокопревосходительству).
Никому в лапу совать не пришлось. Чиновник, разумеется, наличествовал — молоденький, не авантажный, без угодливости притом. Любезно усадил в кресла, осведомился, ради чего изволили припожаловать, — деликатен, бестия, ведь ясно, для чего припожаловали, барашка в бумажке ждет. Сергей Ефремович стиснул в кармане кошелек: не облагодетельствую, пока дело не прояснится. Щелкопер этот на безгрешную мзду вроде намеков на делал. Привычною скороговоркой, но без небрежности, уважительно, — изложил так, что вопросов не требовалось задавать: на инженерное отделение имеет быть зачислено двадцать пять человек; вступительных экзаменов не установлено; прошений подано к сему числу шестнадцать; плату за учение вносить надлежит к началу занятий; впоследствии при отличных успехах господа студенты от платы освобождаются; жить предписано в интернате, расположенном с учебными корпусами рядом; сословных ограничений для поступающих не введено, лишь евреи не допускаются.
Завершил чиновник без промедлений: принял из рук Сергея Ефремовича сыновий аттестат, испещренный отметками о высших баллах, свидетельство о благонадежности (подписал-таки прохвост Кожеловский, в трактире до полуночи пришлось его угощать!), метрическую церковную выписку. В пухлую, крытую кожей книгу внес что полагается. И с этой минуты Андрей Сергеев Бубнов, мещанского сословия, рожденный 23 марта 1883 года, православный, в браке не состоящий, стал студентом Московского сельскохозяйственного института, в стенах коего предстояло ему пробыть без малого пять лет и быть отчисленным по причинам, которые он будет указывать в документах по-разному, истинной причины — участие в революционной деятельности — нигде так и не обозначив.
Когда покинули канцелярию, Сергей Ефремович испытывал и гордость, и ущемленность: с одной стороны, приняли Андрюшу без промедления, с другой — директора не повидали, так, фитюлька зачислял. Но в вестибюле, на глазах ничуть не изумленного швейцара, троекратно родимое чадушко облобызал (и не отстранишься ведь, не обидишь папеньку). И церберу на радостях выдал полтинник. И, торжествуючи и признав сына окончательно за взрослого, отпустил его с миром погулять. Назначил у Ярославского вокзала свидание в десять часов пополудни (теперь отбило два).
На том и расстались. От щедрот своих Сергей Ефремович, не преминув сделать соответствующее наставление, извлек из портмоне золотой полуимпериал — семь с полтиною, сроду Андрей таких денег в руках не держал, — кликнул подвернувшегося извозчика, покатил, собою сверх меры довольный. Покатил в трактир Тестова на Воскресенскую, в трактир, прославленный своими расстегаями.
Андрей же, осмотрев сперва уличный фасад, боковою, запримеченной давеча калиткой отправился в парк.
И здание это, розовое с белым, в полуколоннах, при башенке, где мерно, без припрыжки, передвигались стрелки по римским цифрам часов классического вида; и левый, примкнутый к основному, директорский корпус; и литая решетка ограды; и — справа — осанистая церковь; и — напротив — два матерых дуба; и за ними вытянутая в струнку лиственничная аллея; и даже паровичок, с пыхом подкативший к близрасположенной конечной станции, — все это принадлежало отныне и ему, Андрею Бубнову, студенту (да, студенту!) Московского сельскохозяйственного института.
С этим чувством владения, сопричастности окружающему, чувством взрослости, уверенности в себе Андрей и вступил в парк.
Раскрылись два просторных цветочных партера, а от них вела в глубь парка главная аллея, там где-то поблескивала вода, — пруд, наверное, прикинул Андрей. Бубнов обернулся.
Дворец предстал отсюда еще краше, чем с уличного фасада, особенно удивительны были выпуклые, наподобие линз, оконные стекла, в них вразнобой отражалось солнце.
В тишине раздавалось цвиньканье синичек, где-то вдали усердствовал дятел, ветерком доносило запах воды. Андрей закурил, ему хотелось чувствовать себя окончательно взрослым — для себя, не напоказ: кругом не было ни души.
Но что-то мешало ему безмятежно радоваться и новому студенческому званию, и этой летней, душистой, только в птичьих пересвистах, тишине, и яркости цветников, и тому, наконец, что находится он сейчас не где-нибудь, а в само́й Москве, первопрестольной, древней, суматошной и милой, и будет здесь, вероятно, учиться долго, если, конечно...
Тут он и сообразил, что́ мешает ему радоваться.
В записке, подобранной у вокзала и теперь извлеченной из кармана, содержалось всего несколько слов: «Соня, передай: копия картины Саврасова отправлена в Женеву. Борис».
Странно. Для чего понадобилось выбрасывать эту записку? А может, для кого-то и важно? Перевернул бумажку обратной стороной, увидел слабо нацарапанное карандашом: «Палиха, дом Шамраевой, для Сони».
До Савеловского добрался на паровичке, а от вокзала к Палихе, сказали ему, и пешком недалеко.
Дом Шамраевой — вон, третий от угла, объяснила рослая деваха с ведрами на коромысле. Калитка настежь. Андрей поднялся на крылечко, дернул висячую рукоять звонка. Женский голос — показалось, что с некоторою тревогой, — спросил, кто там.
— Я... Я хотел бы записку передать, — сказал Андрей неуверенно.
Открыла девушка его примерно лет. На грудь перекинута увесистая коса, лицо смуглое, глаза огромные и грустные, а улыбка веселая.
— Вот, — сказал Бубнов. — Извините, случайно это нашел. Быть может, важное что-то. Вы передадите Соне?
— Передам, — отвечала она, мигом развернула мятый листок, быстро пробежала. — Спасибо, ох какое спасибо, — сказала она и спохватилась: — А откуда это у вас?
— Я же сказал — нашел на улице, — объяснил Андрей, не зная, следует ли говорить правду: как нашел, при каких обстоятельствах.
— Где именно? — скороговоркой спросила она.
— Не помню.
— Неправда, — так же стремительно возразила девушка. — Вы говорите неправду. Вы кто?
— Андрей Бубнов.
— Несущественно. Я совсем не о том. Вы студент?
— Да, — сказал опять неуверенно: в самом деле, какой он еще студент?
— Университета?
— Нет. Сельскохозяйственного.
— Глеба Томилина знаете?
— Нет.
— Как же так? Там и студентов-то всего двести человек, а уж Глеба не приметить... — она посмотрела с подозрением, Андрей смешался окончательно. Ничего не поделаешь, надо признаваться.