в.
— Видишь? — шепнул Андрей. — Витя и тот нас опередил.
— Может, и к лучшему.
Андрей понял, что хотел сказать Глеб: Прокофьев не член партии, не активист. Если даже его исключат... Андрей согласился с Томилиным и устыдился за Глеба и за себя: получается, чужими руками жар загребаем, других бросаем на заклание, а сами отсиживаемся втихомолку. Нет, следом за Виктором выйдет он, Андрей.
— По своим убеждениям я социал-демократ, — объявил Прокофьев.
— Да ну!
— Гляди, какой храбрый!
— Слушайте, слушайте! — Это крикнули явно в подражание английскому парламенту.
Послушаем, подумал Рачинский. Не помню его фамилии, совсем не помню. Впрочем, личность приметная, узнать будет легко.
Вот уж кто воистину дурак так дурак, подумал Андрей, ради чего вылез, какого черта свое «социал-демократство» афиширует, и какой он социал-демократ!
— Да, и я не скрываю этого, — запальчиво говорил Виктор. — Ибо уверен, что будущее России принадлежит тем, кто стал под знамена социал-демократии.
Болтун окаянный, подумал Андрей, и прав был Глеб, когда опасался его длинного языка.
Надобно отчислять, решил Рачинский. Неумен, кажется, но тем лучше: прочим урок, а институт ничего не потеряет. Сегодня же распоряжусь.
— Да! — восклицал Виктор. — Однако приверженность моя к передовым идеям не только не лишает меня права, напротив, обязывает выразить свое несогласие с позицией Центрального Комитета РСДРП...
Гм, подумал Рачинский. Любопытные зигзаги у молодого человека. Послушаем, что дальше.
— Известно, что наше отечество подверглось вероломному нападению япошек...
Фу, поморщился директор, как не стыдно (ведь не солдатская среда) унижаться до такой пошлости!
— Нам ли, русским, не помнить, как сражались наши предки с Наполеоном, наши деды — в Крымскую кампанию! Искони русский народ умел оборонять себя от врагов, колотить их дубиной подлинной народной войны...
— Демагог! — бросил Андрей.
Виктор, конечно, голос узнал, но все-таки не посмотрел в сторону Бубнова, совести хватило.
— А это, по-вашему, не демагогия — прямо связывать ведение патриотической, народной войны со свержением правительства? Самая нелепая связь. В годину опасности лишь единство народа и власти является главным средством одоления врага...
Конечно же, подумал директор, ни о каком отчислении речи быть не может, весьма удобный юноша, весьма. Побольше бы таких «социал-демократов». Он мысленно поставил кавычки и остался доволен собою, Константин Александрович Рачинский, уж он-то умеет и в силу возраста своего, и причастности политическому движению с вполне либеральных, единственно правильных позиций разобраться, что к чему. Если не считать нескольких выкриков, оправдываемых молодостью, они вели себя достаточно благопристойно, двести юношей, вверенных его попечению, и то, что произносили с кафедры, никак не свидетельствовало о крамольных намерениях. Господин директор успокоился окончательно.
— Не надо, — шепнул или, кажется, достаточно громко сказал Глеб и потянул Бубнова за полу мундира, но Андрей отмахнулся.
Впервые он стоял за кафедрою актового зала и впервые в жизни говорил перед аудиторией в две сотни человек. Но странное дело — не волновался, обрел вдруг спокойную уверенность в себе. И в дальнейшем останется у него это свойство — обретать и спокойствие, и четкость мысли, как только появлялся перед собранием многих.
— Не так давно за границей состоялся Второй съезд Российской социал-демократической рабочей партии. Среди его решений — резолюция об учащейся молодежи...
— Откуда вам это известно, коллега?
Турчанинов — сразу догадался Андрей.
— Во всяком случае, не от гувернантки!
Засмеялись: удар без промаха. Турчанинов подкатывал к институту в собственном «выезде». И весь он, Турчанинов, вылощенный, изысканный, — так и казалось, будто за ним следует по пятам благовоспитаннейшая, вышколенная бонна.
— Помните ли вы, коллеги, прекрасные стихи Якова Полонского: «Писатель, если только он волна, а океан — Россия, не может быть не возмущен, когда возмущена стихия. Писатель, если только он есть нерв великого народа, не может быть не поражен, когда поражена свобода»? Мы, разумеется, не писатели, но слова эти могут быть отнесены и ко всей интеллигенции, а мы имеем честь принадлежать к ней. И еще напомню: «Я взглянул окрест меня — душа моя страданиями человечества уязвленна стала». Мало кто помнит сейчас эту фразу, — книга великого Радищева подверглась казни и, возможно, так и не будет сызнова напечатана, пока властителем страны не станет освобожденный трудовой народ, но книга эта жива, и живы мысли ее, и достойно ли человека, истинного человека, передового, образованного, не следовать примеру чистейшего, самоотверженнейшего Радищева? Смеем ли мы проходить мимо людских страданий, мимо несправедливостей, мириться с угнетением? Россия наша ввергнута в войну, неправедную войну, империалистскую, и ввергнута не одной Японией, пускай формальное нападение — с ее стороны, но ввергнута страна и...
В зале произошло шевеление, Андрей увидел директора, тот стоял за колонной, затаясь, как шпик. Все... «Что ж, терять нечего, буду говорить до конца», — решил Бубнов.
— Но ввергнута в эту бойню страна и царским правительством, государем, которому только что усердно молились некоторые наши соученики, — простите, не хочу называть их коллегами. Кому нужна эта война? Рабочему, крестьянину? Солдату (он ведь тоже рабочий или крестьянин)? Или нам с вами, коллеги, нужна эта война? Правильно говорится в листовке, я наизусть помню, что «интересы алчной буржуазии, интересы капитала, готового продать и разорить свою родину в погоне за прибылью, — вот что вызвало эту преступную войну, несущую неисчислимые бедствия рабочему народу...».
— Наизусть запомнили? Любопытно‑с...
— Да, господин Турчанинов, запомнил. Потому что оценка эта имеет и к нам прямое отношение, мы тоже частица своего народа, и бедствия народа...
— Хватит! Довольно! — Турчанинов вскочил. — Довольно, господин — как вас там? — Бубнов!
Ясно, запомним: Бубнов, впервые вижу, отметил директор.
Они смотрели друг на друга — студент-первокурсник из мещанского сословия и действительный тайный советник, второй чин в государстве, — и юноша не опустил глаз, не сбежал с кафедры, выдержал прямой взгляд начальства. Нет, подумал Рачинский, вот его-то не стану отчислять. Прямодушен, смел, исповедует принципы. Пускай сейчас говорит нечто несусветное, — ну и что, все равно нет от пропагаторства (он по старинке употребил это слово), — от пропагаторства такого все равно проку нет, и за ним не пойдут. А сам этот юноша не раз переменит взгляды, молод еще. Из него, вполне допустимо, вырастет и достойная личность: смел, открыт, лишен ханжества.
Укрываться за колонною дальше не имело смысла: студент Бубнов его заметил. Рачинский, твердо ступая, двинулся по широкому проходу меж кресел. Студенты вставали.
— Иди, иди под знамена, иди, Аника-воин! За царя, за родину, за веру! Торопись, там тебя только и не хватало!
— И пойду, если понадобится. А ты — не пойдешь? Руку себе отрубишь? Глаз выколешь? Дезертируешь?
— Не отрублю. Не выколю. Не дезертирую, не беспокойся. Мобилизуют, — значит, мобилизуют. Буду вести пропаганду среди солдат.
— Какую же? Штык в землю?
Натыкаясь на углы мебели, Андрей шагал по комнате. Виктор сидел на своей койке, сцепив пальцы. Он себя ощущал явно правым и показывал это всем видом. Глеб оседлал стул и курил.
— Под япошками хочешь жить? — огрызался Виктор.
— Послушай, — взвился Андрей. — Не совестно? Давай тогда и дальше: полячишки, армяшки, жиды... Неужели не понимаешь, что самое отвратительное — глумиться над национальностью человека? Ладно, война. Ладно, противники. Но почему же «япошки»?
— Потому, — Виктор злобился. — Япошки. Обезьяны косоглазые.
— В таком духе спорить не собираюсь, — сказал Андрей. — Жить «под японцами» я не хочу. Но разговаривать в таком тоне я не намерен, уволь.
— Однако, Андрей, ситуация складывается непростая, — вмешался наконец Томилин. — Война, конечно, с обеих сторон грабительская, это верно. И в то же время: а если Япония нас одолеет? Вместо «белого надежи-царя» получим микадо?
— Помилуй, Глеб! Сколько в Японии населения?
— Не считал, признаться.
— И я не считал, но читал. Пятьдесят миллионов. А у нас почти сто пятьдесят. Втрое больше. Как полагаешь, может ли малая держава покорить великую? Кусок оттяпать может, допустим.
— И на этом куске русские люди живут, — вставил Виктор. — Тебе их не жалко?
— Жалко, жалко, — отвечал Андрей. — Но я уверен, что в листовке говорится правильно: если правительство потерпит поражение — революция неизбежна. Значит, основная масса народа получит наконец все, о чем...
— Выходит, по-твоему, что для победы революции необходима война?
— Оставь, пожалуйста, Виктор, не переиначивай. Не меняй местами причину и следствие. Но что война, вернее, поражение в ней ускорит революцию — это несомненно. Народ не дурак. Он у нас темен, забит, но уж никак не глуп. И русский рабочий, крестьянин все поймет, во всем разберется, если мы поможем ему раскрыть глаза...
— Кто это мы? Уж не ты ли? — Виктор явно не мог найти аргументов по существу, пытался теперь лишь уколоть Андрея.
— В том числе и я, — сказал Андрей.
После сходки, на следующее утро, Бубнова — прямо с лекции — вызвали к директору. Андрей не испытал ничего, кроме облегчения. Хорошо, что так быстро, сразу. Неопределенностей он больше всего не любил. Как говорится, назвался груздем...
Но встретил Бубнов совсем не то, к чему приготовился.
Всегда важный, величаво-сдержанный, замкнуто-строгий, как и полагалось по чину и должности, Рачинский умел, когда надо, — а когда именно надо, понимал он отлично — держаться с тою особой обходительностью, при которой, соблюдая дистанцию и не допуская фамильярности, мог в то же время проявить и отеческую, ласково-снисходительную доброту, и едва ли не товарищескую откровенность — качества, всегда располагающие и предполагающие ответную прямоту и доверительность.