Навсегда, до конца. Повесть об Андрее Бубнове — страница 26 из 66

тесно им, и новые флигельки начинают пристраиваться сзади во дворах. И на всем пространстве этих кварталов не видно ни одной березки, ни одного кустика зелени. Пыль и грязь на улицах, мусор во дворах, и бесконечный грохот фабрик, и пыль и копоть в воздухе.

Более половины населения Ям живет в квартирах, в которых на одного жильца в среднем приходится половина того воздуха, который гигиеною признается за минимум. На одной кровати помещается целая семья от двух до пятерых, супруги спят вместе с детьми; не столь уж редко наблюдаемо, когда сдается внаем половина кровати и чужие люди принуждаемы оказываться под одним одеялом.

Однако ж едва ли не большинство рабочих жилищ вообще лишено коек и постоянного места для постели. Лица обоего пола и всех возрастов в условиях поразительной скученности (на человека приходится около полутора аршин квадратных) размещаются на ночлег где можно и как можно — на полу, на скамьях, на полатях. Далеко не всякий имеет подушку и одеяло, спят в верхнем платье, шуба, пальто служат и постелью, и платьем...»

Рука устала. Он отложил перо, подошел к окну, отдернул плотную штору, стоял, пощипывая «разночинскую» бородку. Побаливали глаза: надо бы переменить очки, да все недосуг. Третий месяц обретается он здесь. Но скоро конец, и весьма нетрудно представить, какой скандалиссимус закатят господа гласные, когда представит им для ознакомления свой отчет. Посыплются кляузы в губернское управление и, как знать, не возымеют ли действие, очень даже возможно, что и возымеют. Придется подавать прошение об увольнении от должности, а это худо: кормиться надо, трое детишек и жена опять на сносях. Однако не отступится от своего: каждый человек обязан в жизни совершить хоть разъединственный поступок. Пускай не героический, но — поступок. Иначе ради чего коптить небеса? Он подумал: а не напечатать ли статью в каком-нибудь журнале, в «Русском богатстве» к примеру?

Окна номеров выходили на главную, Городскую, площадь. Неподалеку белело двухэтажное здание управы. Ярко светили электрические фонари. По булыжной, хорошо устроенной, небугристой мостовой катили экипажи. Посередке высился, как полагается, городовой. Педантичный немец Альбрехт Эршке самолично запирал свой часовой магазин — время торговли истекло. Из благопристойного трактира доносилась музыка, колбасная Маркова благоухала — отсюда слышно.

«Круглый год черный хлебушко едим, да щи пустые, да огурчики, иной раз каши наваришь — пшенной али грешневой, гречка-то дорогая, ею редко балуемся, на пшенцо больше налегаем. А мясо-то, а молочко-то, а маслице-то коровье в году два раза — на паску да на рождество христово...

Сколько раз слышал он в тягостные эти недели такого рода, страшные в одинаковости своей, слова!

Рабочий день — одиннадцать с половиною часов, помилуй бог; а еще недавно и по четырнадцать было. В сушильных отделениях — сам замерял температуру — Реомюр показывал шестьдесят, а по Цельсию это получается семьдесят пять, чуть не в кипятке люди варятся. Прессовальщики имеют дело с крепкой водкой — дьявольская смесь азотной и соляной кислот, зубы разрушаются от ее паров, травятся легкие. От хлопковой пыли — туберкулез, от рева станков — глухота... И штрафы, штрафы, сверхурочные, сверхурочные. И то и дело калечится кто-нибудь...

А такое разве мыслимо вообразить: в женских ретирадах на фабриках надсмотрщиками состоят мужчины. А этакое: ребятенки лет по десяти от роду работают в горячих отделениях. Господи боже мой, господи, какой народ еще сумеет подобное выдюжить? А молчит народ, терпит.

О многом написал он и еще и еще напишет. Земская комиссия удалилась во Владимир, оставив его здесь для обработки сведений. Вот уже вторую неделю он за бумагами, обед приносят из трактира в судках, даже спускаться вниз неохота. Один в номере, а сколько вокруг него здесь голосов, глаз, рук, грохот какой в ушах, и какая нестерпимая вонь мерещится...

Коллеги по земству неспроста свалили ему сию обязанность — писать отчет: молод, недавно из университета, и чином ниже всех в комиссии. Что ж, господа, он бумагу составит. Зачитает в городской здешней управе. Глядишь, вынесут после и на губернское собрание. А что переменят они, господа гласные — здешние, шуйские, Владимирские, коли б и захотели? Они ярмарку открыть — могут. Правила, как безнадзорных собак отлавливать, — пожалуйте. Как от огневого бедствия пристало оберегаться — наставление соорудят. Более ничего. Власть на местах. Пустоболтство окаянное.

Нет греха в общественной жизни поганей, нежели пустоболтство.

Однако ж существует и цветет.

Хотелось чаю. Николай Иванович вышел, чтобы кликнуть коридорного. И едва не столкнулся с незнакомым юношей в студенческом мундире.

— Имею честь видеть господина Воробьева, Николай Ивановича?

— Точно так.

— Андрей Бубнов. Сын члена городской управы.

Воробьев поглядел неприязненно: одно упоминание о городской управе раздражало. Но пригласил в номер.


4

К лету 1904 года положение в партии сложилось чрезвычайно трудное, почти катастрофическое. Меньшевики захватили «Искру», закрепились в Совете партии, отвергли предложение Ленина о созыве III съезда, Центральный же Комитет проводил линию чисто примиренческую.

Однако меньшевикам удалось завоевать учреждения, но отнюдь не саму партию. Почти все комитеты на местах пошли за Лениным.

На высоте оказался и Иваново-Вознесенский подпольный комитет. Партийная работа оживилась, а число членов РСДРП выросло настолько, что решили разделить комитет на три района, выделить для каждого своего организатора. Из «новообращенных» всем казался наиболее надежным и способным Федор Алексеевич Кокушкин, ему дали партийную кличку Гоголь — длинноволос, носат, сутулится. Кокушкину поручили руководить первым, посадским, районом. Бубнов знавал Кокушкина и прежде, встречались в библиотеке, у Полины Марковны. Заглядывал Федор и домой к Андрею. И когда решали, кому доверить самый важный в городе район, Бубнов, нимало не усомнившись, проголосовал за Кокушкина. Тот, по всему было видно, доверием гордился — молод еще был, едва перешагнул годами за четверть века.

Вскоре они и по-настоящему подружились, Бубнов и Кокушкин.

Зато уж как-то нескладно, хотя в конечном счете и полезно, получилось у Андрея с его товарищами по реальному.

Они казались жизнью довольны. Сеня Кокоулин мастером у Бурылина, фабриканта не из худших (образован, картины собирает, редкости всякие, сам по себе не зверь и другим кнутобойствовать не дает). Никита Волков — у фабриканта, там, где надрывался отец, — порядки похуже, чем у Бурылина, однако Никиту не шибко задевают, пристроился в контору.

Рассказывал преимущественно Сенька, он оставался прежним: что подумает, то и выпалит, что захочет, враз сделает.

Пока толковали о себе, пока слушали рассказы Андрея о Москве, перебирали знакомых, все шло чинно-мирно. Пили свежезаваренный чай, ели пироги со смородиной, пропустили немного домашней наливочки. Но рано или поздно должны были затронуть и главное. Тут Никита и принялся за свое.

— Какая революция у нас может быть? — говорил он. — Попробуй одну Куваиху свалить, да что Куваиху, вот наш калибром куда послабже, а и его не сковырнешь. Сколько раз пытались устраивать стачки. Ну, побастуют недельку. Либо копеечной прибавки добьются, либо вообще шиш без масла. А голод не тетка, опять к станку. Недоволен — катись на все четыре стороны. За воротами толпа грудится, деревенские христом-богом просят, чтоб взяли, хоть за гроши.

И Никита выставил главный, видимо, козырь: молча протянул сложенную бумагу.

— А что, это, пожалуй, интересно, — сказал Андрей. — Типичная зубатовщина. Живы, оказывается, курилки. Где раздобыл?

— Зачем раздобывать? У нас на заводе их свободно раздают — и на проходной, и в казармах. Вот поглядишь, сколько народу придет. Все тут понятно: только правительство может обеспечить рабочим необходимые условия жизни, только правительство — лучший союзник рабочих, пока те не выставляют политических требований. Что же касается политики, это уж забота образованных господ.

Как по-писаному чешет, вызубрил наизусть, усердный малый, далеко пойдет.

— Позволь спросить, ты себя-то к какой теперь относишь категории — к рабочим или к образованным господам? — спросил Андрей, и Волков нашелся:

— Я — интеллигентный пролетарий, — не без гордости ответствовал он. — Лично меня теперешнее мое положение пока устраивает. Но если понадобится, конечно, приму посильное участие в экономической борьбе моих товарищей по классу.

До чего ж лихо! А ведь он, пожалуй, небезвреден. Для иных прямо-таки завлекательный пример: сын красковарщика, отец всю жизнь на фабриканта хребет ломал, в могилу сошел до срока, никогда и не поел досыта, а сынок, вишь, в люди выбился, белая рубашечка, штиблеты на шнурочках, этак ведь, если жить смирно, с уважением к хозяину, к мастерам, так и любой на чистую дорожку выйдет...

Зубатовское объявление Андрей положил в карман. Волков нехорошо усмехнулся:

— Своим покажешь?

— Да, своим.


В тот же день Андрей пешком отправился в Кохму. До сего времени там социал-демократов почти не было, и стало известно, что на бумагопрядильной фабрике орудуют агенты Гапона, они и решили провести сходку, создать свой кружок. Дело было в канун 1 Мая, надо было во что бы то ни стало попытаться гапоновско-зубатовскую сходку сорвать, но, как ни старался Андрей, — а выступал он в открытую, рассказывал о том, что собою представляет зубатовщина, — его попросту освистали. Сорвались маевки и в Иваново-Вознесенске, и в Шуе. А зубатовцы осмелели, стали орудовать не стесняясь, полиция им, конечно, потворствовала.

Вскоре на Талке возобновились массовки, собиралось ежедневно человек двести—триста, но разговоры шли о фабричных делах, все о тех же экономических требованиях. Полиция на массовках была, но, поскольку все шло более или менее чинно, никого не трогали. Андрей выступал несколько раз, пробовал расшевелить, повернуть в нужную сторону, однако его не слушали, поднимали шум. Так дальше продолжаться не могло, большевики это понимали. Надо было действовать решительно. И толчком послужило событие чрезвычайной важности: из Ярославля, из Северного комитета, специальным нарочным прислали недавно выпущенную в Женеве книгу Н. Ленина «Шаг вперед, два шага назад». Единственный экземпляр, уже потрепанный. Пришлось читать сообща, вслух. Читать поручили Андрею: голос у него был звучный и дикция хорошая.