Навсегда, до конца. Повесть об Андрее Бубнове — страница 4 из 66

Ух и свирепствовал папенька, громы и молнии! Володька-нехристь на цыпочках к нему приближался, мать-потатчица юлой юлила, невестка же новоявленная — та и вовсе на глаза старалась не попадать, отсиживалась в мезонине.

Через несколько деньков глава семейства отмяк, — коли свершилось, надо свадьбу играть, иначе засмеют люди добрые. Отгуляли как заведено. А не лежала, не лежала душа у Сергея Ефремовича к этой: стриженая, из курсисток, у какого-то Лесгафта гимнастическими выкрутасами занимается, «физическое воспитание» — объяснила робконько. Да и родом так себе, отец — фельдшеришка военный в крепости Кронштадт (на свадьбу приглашали, как обойти...)

Молодые уехали обратно в Питер, на покров разрешилась Антонина от бремени, дочку нарекли — тут согласья испросили-таки — Лидией, и договорено было, что, как оправится Антонина после родов и внучка к дороге станет мало-мальски годна, приедут в отчий дом на побывку. Ну ладно, ждали. И тут опять батюшке презент.

В управу протелефонировал Кожеловский, покорнейше просил господина Бубнова наведаться в полицию. Встретил у порога, лошадиная морда, улыбочка гнусная, папироской угощал, знал ведь, что не балуется Сергей Ефремович зельем. Разговор затеял пустой, турусы на колесах, про дожди, про вистишко (случалось, закладывали оба по малой). Так бы и плели словеса, если б Сергей Ефремович не спросил напрямую, для какой надобности зван. Кожеловский глянул значительно, крутанул казенный солдатский ус и неспешно, удовольствие растягивал, щелкнул замочком, достал бумагу, в руки не дал, а, глазенапы туда запуская, втолковал, что Бубнов, Владимир Сергеев, подвергнут аресту за принадлежность к противуправительственной, преступной, крамольные цели вынашивающей группе, именующей себя Российской социал-демократической рабочей партией.

Услыхав устрашающее — «противуправительственная», «преступная», — Бубнов охолодал, отчего-то заискивающе улыбнуться хотел, да не получилось, только гримаска выжалась, зато полицмейстер, скотина безрогая, ухмылки почти не таил. Себя понуждая, Бубнов справился, какая может быть предписана кара в таковом случае. На что Кожеловский вкусно этак, со смаком изложил: и смертной казни государственных преступников подвергают, как известно... Но, будто кошка с мышью забавляясь, утешил: да вы унынию не предавайтесь, достопочтеннейший Сергей Ефремович, и вольную шуточку подпустил, в тех смыслах, что-де бог не выдаст — свинья не съест. А может, ему в лапу, окаянному, сунуть, подумал Бубнов, но тотчас эту мысль отверг: иваново-вознесенский-то полицмейстер с какого тут боку, не его собачье дело.

С тем и расстались. Запершись в спальне, он все, как есть, жене рассказал, про смертную казнь только умолчав, поскольку сам в то не верил, зная, что в покушения на цареубийство не заподозрен Владимир, не было на государя Николая Александровича, слава богу, покушений, случись таковое — в газетах бы известили... Анне Николаевне строго-настрого наказал: детям про Володин арест — ни гу‑гу, а корреспонденцию всю лично ему чтоб почтарь передавал, не через прислугу, а если дома не застанет хозяина, то пакеты ей, Анне Николаевне, принять и положить в этот ящик бюро, и чтоб пальцем никто не смел...

В недоумении, в печали существовал Сергей Ефремович. Все мерещилось: каждый в спину пальцем тычет, подхихикивает заглазно, любой сопливец знает про его позор. И от должности могут уволить — как тогда? Фабрики нету давно, долго на сбережения протянуть не протянешь, семья-то — шутка сказать, и прислуга, и дочерей, гляди, замуж скоро, приданое готовь... Ох, грехи, грехи наши тяжкие.

Встречая Кожеловского, Сергей Ефремович виновато потуплялся или, как сегодня вот, делался вдруг развязен. Сегодня-то в бок толканул полицмейстера, желая поделиться соображениями насчет Пашки Дербенева. Страх и стыд маяли Бубнова, но, коли разложить по ступенькам да полочкам, главное заключалось не в позоре и не в страхе, а в боли сердечной, в думах о Володеньке. Вот повсеместно, повсечасно талдычат: материнская святая любовь, материнская забота, слезы материнские... Будто бы отцовская душа не болит... И, разметывая подушки, простыни, сбивая пуховое стеганое одеяло, метался каждую ночь Сергей Ефремович, молился при лампадке, пил холодный квас — ничего не помогало...


Он услыхал шаги на лестнице, пересел за письменный стол, придвинул какие-то бумаги, принял загодя суровый вид. Подождал стука в дверь, помедлил, сказал громко:

— Взойди.

— Здравствуйте, папенька, — молвил сын приличествующим тоном и даже шаг вперед сделал, чтобы пообниматься, но взглядом отец его остановил.

— Объявился, вишь, — сказал Бубнов-старший, здороваться не желая.

Сын перед ним стоял высок и красив и не потупился в смущении, каторжанин такой-сякой.

— Ну вот, папенька, вы — гласный городской управы, и я теперь — гласный поднадзорный полиции, — весело сказал Владимир, тряхнул длинными волосами. Ах, шельмец, он еще шуточки отпускать смеет!

— Ступай, — велел отец. — Видеть не желаю. И внучку видеть не желаю. И ту, стриженую.

Сын повернулся — спина прямая, ничуть не виноватая, и походка уверенная, ах, прокурат, каторжник, неслух, да пропади ты пропадом, словечка не оброню, по Владимирке этапом погонят с каторжным тузом на спине — копейки в дорогу не дам, прокляну!

Дверь закрылась. И тогда Сергей Ефремович, сухонький, сорокапятилетний, в полосатом, нынешней куцей моды костюмчике, член городской управы, домовладелец, в семье для всех грозный судия, — он тогда уткнул в ладони лицо, сронил на пол ненужные бумаги и тихо, для себя, чтоб не донеслось к домашним, заплакал.


6

Побыть наедине с Владимиром в тот день Андрею не довелось: брата освободили из петербуртской «предварилки» четверо суток назад и Антонина его не отпускала ни на шаг, словно боялась, что вот-вот заберут опять. То и дело плакала взбудораженная дорожной суматохой Лидочка, писк ее слышен был не только здесь, в мезонине, а и внизу. Договорились с Володей потолковать утречком. Дом постепенно затихал, угомонилась наконец и Лидочка. На соседней кровати, рядом с Андреем, посапывал Николка, что-то приборматывал. Андрею не спалось.

Кукушка на часах пропела одиннадцать. Светила высокая луна, дымилась во дворе молодая травка. Окно распахнуто — нынче потеплело рано. Андрей оделся, взял шинель, через окошко, приставной лестницей, спустился. Чтобы не брякать щеколдой, перемахнул забор.

Ни один огонек не горел в домах на Первой Борисовской. Вдалеке повизгивала гармошка, слышались пьяные голоса. Весна выдалась на диво дружная, и вчера, на иринин день, Ирины Разрой Берега, 16 апреля, прежде сроку отыграли овражки и будто к Володиному приезду по заказу раскрылась и смородина, и бузина, и черемуха, и фиалки зацвели. За городом сильно пахло зеленой свежестью. И уже сморчки несли бабы из лесу, и, если не соврала нянька, над Уводью прошмыгнули негаданные ласточки. Утихли, понастроив гнезд, грачи. Отгремел в четверг первый, перекатами, гром. Весна...

Фонари — на каждый квартал по единственному — погасили. Андрей перешел на освещенную луной сторону. Куда он отправился и зачем — не знал сам. Такое с ним приключалось нередко с тех пор, как начал взрослеть: срывался с места и брел без всякой цели. Сейчас он двигался в сторону Талки и, поняв это, решил: а что, и в самом деле пойти туда, подышать чистым запахом недавно раскованной воды. Недалеко. Посидеть на бережку, наломать черемухи, она в домашнем тепле распустится, маменька будет рада и сестренки, а особенно Тоня, любящая музыку, стихи, цветы.

Кто-то бежал навстречу — прямо по лужам, по грязи. Андрей на всякий случай прижался к забору. Но и тот переменил бег на опасливый шаг. Андрей узнал Никиту Волкова, училищного товарища. Выглядел тот странно: без шапки, в одной рубахе распояской, брюки мокрые, — кажется, чуть не по колено.

— Никита, — позвал Андрей. — Ты что?

— Слушай, у тебя деньги есть?

— В кабак тебя все равно не пустят, вид неподходящий, — сказал Андрей; он пьяных не терпел.

— А, — Волков махнул рукой и снова кинулся бежать. Андрей догнал, ухватил за плечи:

— Да ты что, Никит?

— Отец помирает. Кровь горлом хлещет. За доктором я. Денег в доме ни гроша, думал — завтра у кого займем, отнесу. А ведь без денег может и не пойти доктор-то.

— Три рубля хватит? — Андрей заторопился, полез в карман форменной куртки. Отец деньгами не баловал, на книги, однако, давал.

— Я побег, — сказал Никита. В училище он привык говорить правильно, даже чрезмерно книжно, а тут вырвалось.

— Мне с тобой? Или к вам, помочь?

— Чем поможешь, не ходи... Ладно, я побег...

— Шинель хоть мою возьми, застудишься, — крикнул Андрей вдогонку.

Никита не услышал.

Через несколько минут, забрызгавшись грязью, Андрей стоял у избенки Волковых.

Он ожидал, что будет отчаянный вопль Прасковьи Емельяновны, плач Петьки, но стояла тишина, и это показалось Андрею страшней любого крика. В единственном, незанавешенном окошке теплилась желтая лампешка, но сквозь мутное стекло ничего не видно, только двигались тени. Войти Андрей не решался. Присел в сторонке на трухлявый, фосфорно посвечивающий обрубок, решил дождаться Никиту с врачом.

Такая хорошая, весенняя выпала ночь, и было невозможно представить, что рядом, совсем рядом умирает человек, хорошо знакомый, близкий Андрею. Помнил он Ивана Архиповича с тех дней, когда поступали Бубнов и Никита Волков в реальное. Никита чем-то на товарища нового походил — тоже лобастый, с крупным носом, повадкой медлительный и, как Андрей, мог ни с того ни с сего выкинуть фортель. Держался он сперва наособицу, разговаривал только с Сенькою Кокоулиным (у того отец — ткач, остальные же барчуки). Но вскоре подружился с Андреем, и Бубнов частенько забегал к ним в избенку, — здесь, в бедноте, в скудости, порою казалось ему теплей, нежели в чинном, благопристойном, набожном отцовском дому. Иван Архипович моралью никакой не докучал, балагурил, как с равными, молитв перед трапезой не творил, от семьи не отъединялся. И даже пшенка, едва приправленная зеленым льняным маслом, нравилась Андрею не меньше, чем жирные маменькины кулебяки. А главное, у Волковых все говорили не тая — и про домашние дела, и про фабричные порядки. Здесь, пожалуй, и начал Андрей постигать жизненную азбуку.