И сразу Андрей был призван к папеньке. Заранее представил: папенька будет бегать по кабинету, жалко стукать нерабочим кулачком по столу, нарочито, для страху, опрокинет стул, укорит куском хлеба и данным им детям образованием, похвастается положением своим в городе, поставит в пример младших Бурылиных и Гандуриных, пригрозит лишением крова, пищи, денежных субсидий, пристращает полицией, жандармами, тюрьмой, будет увещевать и упрашивать, а завершит достойным, по его разумению, жестом: перст, указующий в сторону двери.
Когда-то Володя шуткою высказался: дескать, наш папенька что аглицкий король — царствует, но не правит. Оно и верно, хозяйкою и верховною правительницей была маменька, но, умница, она призрачному властителю отдавала надлежащие почести, исходила из давнего принципа: чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не плакало. Андрей тоже постановил себе досмотреть спектакль для него, единственного зрителя, до конца, не выразив никаких чувств.
Но Андрей не выдержал до заключительного акта, до проваживания за дверь, прервал-таки:
— Позвольте, отец.
Никогда и никто Сергея Ефремовича так в доме называть не смел, он изумился, остановил словоизвержение, Андрей продолжал:
— Вы можете, отец, меня выгнать из дому, не давать копейки, предать анафеме — ваше право. Но я стал революционером и буду им до конца, покуда жив. Вот и весь мой сказ. Я пойду, отец, хорошо? У меня дела важные.
Ответа не дождался. Но что-то побудило его остановиться у порога.
— Поди сюда, сынок, — позвал Сергей Ефремович, — поди ко мне, сыночек. Храни тебя господь, — сказал он и перекрестил Андрея. — Оборони тебя господь от бед и напастей. Старик я, ничего не понимаю, а душа-то болит за всех вас.
По тогдашним понятиям Сергей Ефремович и впрямь мог числиться стариком: ему пошел шестой десяток.
— Не плачь, папа, — попросил Андрей. — Не надо, прошу тебя.
И папой, и на «ты» Сергея Ефремовича дети никогда не звали тоже.
Тою же ночью, во втором часу, в почтовом вагоне, прицепленном к грузовому поезду, прибыл из Владимира сюда старший фабричный инспектор губернии, надворный ветник (по табели о рангах соответствует армейскому подполковнику) Виктор Францевич Свирский, не либерал и не ретроград, не взяточник и не бессребреник, толковый инженер и фабричный инспектор с достаточной практикой.
Фабричная инспекция в России была учреждена — по английскому образцу — 1 мая 1884 года. Круг ее обязанностей был немалым: регулирование продолжительности рабочего времени, в особенности для несовершеннолетних и женщин; обеспечение праздничного отдыха; предупреждение и устранение вредных для здоровья и нравственности условий; ограждение от несчастных случаев на производстве; обеспечение временно или навсегда потерявших трудоспособность, а также семей, кормильцы коих погибли на работе; регулирование отношений работодателей и рабочих; предоставление рабочим права отстаивать свои интересы, не нарушая общественного спокойствия и государственного благоустройства...
Все бы хорошо, если бы господа фабричные инспекторы не состояли на государственной службе в пожалованных им чинах, если бы в инспекциях имелись представители рабочих, если бы в России к тому времени существовали профессиональные союзы... Если бы...
До наших дней дошел составленный в начале века — при участии фабричной инспекции — поразительный документ. Здесь забота о рабочем выражена не голословно, не декларативно, не в общих выражениях, но точным языком цифр. Здесь в рублях, со всею предусмотрительностью обозначена стоимость человека.
Вот выдержки лишь по главным рубрикам и далеко не подробные (весь этот «прейскурант» чрезвычайно длинен).
Голова. Повреждения черепа, сопровождающиеся тяжелыми и стойкими болезненными явлениями, — 100 рублей; более легкие повреждения — 30; сотрясение мозга — 60—85.
Глаза. Потеря зрения на оба глаза — 100; на один — 35.
Уши. Полная глухота на оба уха — 50; на одно — 10.
Шея. Потеря речи — 40; затруднения речи — 10.
Спина. Повреждение позвоночника — 100; ограничение подвижности спинного хребта — 10—50.
Верхние конечности. Потеря пальцев (правой руки; есть графы и о левой руке, там «расценки» ниже на пятерку — десятку): большого — 30; указательного — 25, среднего и безымянного —10; мизинца — 5; всех пальцев — 75. Потеря мизинца левой руки — 0. Ничего. Ни копейки.
Потеря правой руки —75; левой — 65; обеих рук — 100.
Нижние конечности. Потеря больших пальцев — 10; Всех — 25; стопы — 60; голени — 65; бедра — 75. Потеря обеих ног или одной ноги с потерей одной руки — 100.
И так далее.
В заключение подчеркнуто, что при нескольких повреждениях общая сумма выплаты не должна превышать ста рублей.
Документ вывешивался для всеобщего обозрения: человек должен был загодя знать, какая ему цена «оптом и в розницу».
Итак, документ. Заверенный, подписанный, утвержденный. И составленный отнюдь не с кондачка: в нем, как при оценке говяжьей, бараньей ли туши, определялись достоинства той или иной части. Или можно сопоставить тот перечень со спецификацией частей машины: есть агрегаты важные (голова, поскольку без нее человек — мертвое тело, или обе руки — работник перестал быть таковым), и есть детали малозначащие: подумаешь, оглох на одно ухо, получай десятку и ломи дальше, все явно в цехе грохот и здоровому не расслышать ничего. Речь? Ерунда. И немые могут вламывать, еще лучше в чем-то, нежели «говорящие»: не возразят. Вот повреждение позвоночника — это хуже: не в состоянии будет гнуть спину, поэтому за такое увечье — максимальная цена, сотня целковых.
В то время во Владимирской губернии среднемесячный заработок рабочих составлял: мужчин — 14—15 рублей, женщин — 10, подростков — 6,5—7,5, малолетних — 4—5.
Итак, полное увечье — полное, фактическая гибель! — оценивалось полугодовым жалованьем.
На вокзале Свирского встретил посланный чиновник с экипажем, и ждали гостя в обширной гостиной городской управы, ждали невзирая на поздний час: увидеться надо было незамедлительно в предвидении утренних событий. Собрались, кроме Дербенева, заступающий место (то есть заместитель) городского головы купец Кашинцев, члены управы Соловьев и Бубнов, городской секретарь почетный гражданин Алякринский и — неведомо ради чего — городской архитектор Напалков и санитарный врач Померанцев — словом, все члены городского «правительства». Доброхотно, ему не будучи подвластны, явились Кожеловский и заведующий фабрично-заводской конной стражей Колоколов. Не хватало только Шлегеля, но, по обыкновению, компанией сей он, когда возможно, пренебрегал; однако протелефонировал и предупредил, чтобы при необходимости немедля соединялись с ним, он в управлении.
Кожеловский оставался верен себе: послал за водкой и закуской, тому порадовался охочий до выпивки Алякринский, да и Напалков не отверг, остальные отказались, не соблазнился и Сергей Ефремовияч. Бубнов пребывал в смятении, два часа назад происшедший разговор с Андреем, злость на бунтовщиков, страх за себя, за сына, жалость к нему, собственная слабость — размягчили, растравили. Сергею Ефремовичу смерть как хотелось рассказать о своем огорчении, но кому? Разве что Соловьеву, такой же член управы и не фабрикант, не купец, свой брат мещанин, и у него дети взрослые. Но выйти из гостиной посчитал неудобным, а вести беседу при Кожеловском — всенепременно прислушается, стерва, примет на заметку, а то и заявится с обыском: ему, полицейской шкуре, это занятие слаще меду или смирновской водки.
О том, что папенька ночует в управе, Андрей, вернувшись, узнал от няньки, открывшей дверь. Обстоятельство это пришлось весьма кстати: начинался дождь, на сеновале промочит, по улицам тоже недолго находишься, Андрею же непременно было надо закончить разговор с Иваном Уткиным. Станко дожидался за воротами, пока Бубнов выяснял обстановку. Андрей позвал. В прихожей разулись, в одних носках поднялись наверх, попросили у няньки чего-нибудь поесть. Николки, по счастью, не было, остальные спали.
— И Ленин боевые группы считает необходимыми, — говорил Станко, продолжая начатый на улице спор, — он говорит, что надо вооружать пролетариат и вырабатывать план восстания, правильно я запомнил или будешь оспаривать?
— Нет, — отвечал Андрей, — запомнил ты правильно, только не так понял. Ни Ленин, ни съезд в целом не ставят задачу вооруженное восстание начинать немедленно, лишь подчеркивают принципиальную его необходимость. А если бы съезд и потребовал восстания сейчас же, мы не смогли бы, обстановка не та. Восстание надо готовить, а не с бухты-барахты.
— А я и не с бухты-барахты, — обиделся Станко, — я не из кривого ружья налить собираюсь, но бомбочек десятка три припасено, вот, слыхать, не сегодня-завтра губернатор припожалует, соберутся все власти в управе, мы по ним и махнем, казаков и полицию разоружим, револьверов, конечно, всем не хватит, примемся и камнем, и дрекольем — нас вон какая силища!
— Авантюрист ты, Иван, знакомо тебе такое слово? Допустим, убьешь губернатора. Другого тотчас назначат, свято место, известно, пусто не бывает. И пойми ты, пойми, Станко, не готов у нас народ к вооруженной схватке. Он, если по совести, так и к политической стачке не очень еще готов, и неизвестно, чем нынешнее утро для нас обернется. Что, если придут одни партийцы? Четыреста человек, переарестуют всех — и делу конец. Видел, с каким настроением рабочие сегодня расходились? Не боевое настроение, прямо скажу. Ты, Иван, мужик решительный, но, уж не серчай, политическую обстановку не совсем правильно понимаешь, тебе только бы трах-бабах. Одиночными выстрелами да взрывами революции не сделаешь.
— Ах, ручки замарать боитесь, — взвился Уткин, — больно чистенькие, а я предлагаю…
— Мало ли чего предлагаешь, — тоже рассердился Андрей, — а партийная дисциплина...