Спокойствие продолжалось недолго, и гром грянул совсем не с той стороны, с какой его можно было ждать.
Бесценным человеком проявил себя Никита Волков, ему теперь Андрей полностью доверял. Не побоялся, прибежал к Бубнову — тот временно квартировал у Егора Демина (того самого, что не узнал его в гриме) , — известил: беда, Андрейка, двинули господа в атаку, ровно японцы, только что «банзай» не кричат... И наскоро объяснил суть.
Времени оставалось мало, Андрей (он выполнял обязанности секретаря комитета, пока другие руководители еще находились в Костроме) сумел позвать лишь Ивана Уткина, Дунаева, Матрену Сарментову, Мишу Лакина и, хоть не хотелось, Кокушкина.
«Работодатели» сделали ход конем, говорил Андрей, объявили то, что называется локаутом. К десяти утра на всех предприятиях будут заперты ворота, вывешены объявления: хозяева не желают делать никаких уступок, самовольного прекращения работ не потерпят, те, кто желает оставаться на прежних условиях, дают расписку, остальным — полный расчет. Неделю на размышления. Не согласны — увольняют всех До первого сентября... А там кончится страда в деревне, говорил Андрей, и хлынет сельская голытьба, согласная на любые хозяйские условия.
— Крепкий орешек подсунули, — сказал Миша Лакин.
— Так ведь это господа орешки щипцами колют, а мы зубами раскусываем, зубы у нас, пока от кислот не вывалятся, на все пригодны, — привычно сбалагурил Дунаев.
— Замолчи, черт тебя подери! — заорал Андрей (после говорили, что сделался белый-белый). — Хватит языком трепать, положение слишком серьезное.
— Не гавкай, не ротмистр, — вскинулся Дунаев.
Андрей перевел дух, извиняться не стал — не до того было.
— Итак, — сказал он, — надо уговаривать рабочих соглашаться на ультиматум, другого выхода нет. Поднаберемся сил — опять начнем борьбу, а теперь не время.
— Не согласен, — заявил Дунаев.
— Не согласен — и не надо, — отрезал Андрей, — другие согласны, изволь подчиняться партийной дисциплине и на бочку больше не выскакивай, ты к ней слишком привык. Новые времена — новые песни, тактику надо менять круто, — говорил Андрей. — И довольно дебатов, давайте расходиться, надо предупредить активных партийцев, чтобы утро не застало их врасплох.
Прежде чем идти на «свою», соседнюю с домом, фабрику Гарелина, Андрей забежал к Фрунзе, три дня, кажется, не виделись. Михаил — под овчинным полушубком, бледный, в поту. Говорили недолго. Михаил сказал, что решение Бубнов принял верное. Иван Черников, у которого Фрунзе квартировал, сидел тут же — от него не таились, — помалкивал.
И прежде чем пойти на «свою», то есть полушинскую, фабрику, разъяснять активистам, как надобно себя вести, партийный организатор посадского района Федор Кокушкин (Гоголь), ввиду чрезвычайности обстоятельств, крадучись постучал в окошко к господину ротмистру Шлегелю, выманил во двор, поспешно доложил. Шлегель принял меры: его агенты через час отправились к тем, кто работал в ночную смену, отправились по рабочим казармам, по баракам.
Наутро расклеенные на запертых воротах листки не оказались для большинства неожиданностью. Привычно потянулись было на Талку, но партийцы предупредили: там может оказаться засада, собираться в Черновском лесу.
Пришли сильно наэлектризованные, Андрей это понял сразу. Народу собралось не так уж много, от каждого предприятия по нескольку представителей. Получается, подумал Андрей, что кроме нашего Совета стихийно образовывается второй, какой-то «совет представителей», что ли. Он, стараясь успокоить себя и товарищей, шутливо перекрестился: господи, благослови, дай мне силы твои и твердость духа твою... Вскочил на пенек.
Встретили недружелюбно: долой, хватит, послушали тебя, вышли на работу, а оно вон как обернулось, долой, пускай Дунаев говорит, наш он... Андрей терпел, стоял молча, пока не утихли.
— Товарищи, — заговорил он, — надо нам теперь пойти на уступки хозяевам, бороться мы больше не в силах («Коли ты не в силах, так и не борись» — услышал негромкую реплику), надо подкрепиться, и касса у нас пуста.
Перебьемся, начали кричать, нам не привыкать, а помрем — так на том свете хуже не будет, может, в рай попадем. В деревню подадимся на заработки. Бастовать!
Крики криками, а дальше случилось то, чего Андрей уж никак не ожидал: очередным оратором оказался Иван Черников (вчера помалкивал и вообще неразговорчив). И еще более удивился, услыхав речь отнюдь не косноязычную, — видно, Черников ее обдумал.
— Хватит, — говорил он, — крутят так и этак господа-хозяева наши. Я сам к станку вышел, брюхо подвело, а теперь вижу — нет, пятиться негоже. Или все — по-нашему, или — мы тоже не дураки — взять полный расчет, да стребовать, чтобы за время стачки заплатили, да за две недели вперед, не то вдребезги их заведения разнесем. Вон как площадь-то оголили, до одного камушка, а если по кирпичику из стен возьмем — и стенок не останется. И депутатов наших слушать не желаем.
Что поднялось!
— Депутаты! А чего депутаты? Они к губернатору ходют, к городскому голове, их там чаем-кофием потчуют!
— Прода-а-лися!
— Черников! Правильно говоришь! Сдохнем, а в кабалу не пойдем!
— Айда купцов громить!
— Громить не станем, надо мирно...
— А только забастовку...
— Чего забастовку?
— Надо!
Притаившись за стволом, вслушивался в эту кутерьму продажная шкура Васька Кокоулин, вслушивался и силился понять. Как же так, то эти, которые большевики, звали бунтоваться, а теперь отговаривают, народ же зовет к стачке. Все перевернулось...
«Смысла в том нет»...
Бесполезно пытаться перекричать. Андрей позвал тех, кто стоял рядом. (После Матрена Сарментова рассказывала ему: пятнами ты весь пошел, Андрей, аж страшно глядеть было.)
— Идемте отсюда к дьяволовой матери, — сказал Андрей. И, словно бы не видя Матрену, скверно выругался. Матрена, привычная к таким словам, на Бубнова глянула в изумлении: от него-то впервые услыхала.
Неунывающий Дунаев сказал, не скрывая торжества:
— Кто был прав, Химик, а?
— Прав был я, — ответил Андрей, стараясь, чтобы звучало твердо. — Извини, Матреша, — сказал он Сарментовой. — Я пойду один, — сказал он всем и круто свернул с тропинки в кусты.
Из припасенного загодя полуштофа, шевеля кадыком, глотал Васька Кокоулин. И мутная его рожа, и гулкие глотки, и струйка водки по небритому подбородку, и вся его развинченная фигура предстали Андрею мерзостными, паскудными. Нет, он и не подозревал, что Васька — «дух», шпик, платный агент. Просто за все время забастовки в городе не было пьянства. Сейчас Васька был как бы живым олицетворением того, что сделалось, что творилось, — провала, краха, бессмысленности стачки, именно провалом и бессмысленностью представлялось Андрею случившееся. И, не владея собой, он шагнул к Ваське, молча выбил из слабых пальцев еще не опорожненный полуштоф. Кокоулин глянул горестно и непонимающе, качнулся, рухнул наземь.
Быть уверенным в своей правоте и испытать горечь поражения — кому не доводилось переживать подобное? Случалось, и закаленные надламывались, никли, сдавались. Трудно, унизительно оказаться поверженным, разбитым в схватке один на один — в словесной ли схватке, в рукопашной ли. А когда на тебя наваливаются все, когда и близкие товарищи, единомышленники тоже против тебя, когда лишь Матрена посочувствовала, но по-женски, по-человечески, не более, когда не с кем поделиться, посоветоваться в позорные, унизительные минуты — Миша Фрунзе лежит в приступе лихорадки, члены комитета, черт побери, в этой окаянной маменькиной утехе, Костроме, — когда ты не можешь, как в детстве, ткнуться в чьи-то колени, поплакать, ощутить ласковое прикосновение и услышать такие же ласковые, от которых проходит любая боль и обида, слова, когда ты не успел даже влюбиться всерьез и нет для тебя и не материнской, а родной, по-иному родной, женской, все утишающей ладони, — как плохо, горько, одиноко, неприкаянно и бессмысленно жить...
На общегородской конференции Андрей докладывал чрезмерно возбужденно, вел себя столь несвойственно для его обычной уравновешенности, что поглядывали с удивлением, Афанасьев неоднократно прерывал, приговаривал: «Спокойней, Химик, спокойней, давай без возгласов, не митинг, а конференция». Впрочем, нервозности поддались и остальные.
События, что называется, проходили в городе бурно, слишком уж бурно и путано. После локаута, после провала в Черновском лесу начали снова поджигать, буйствовать, громить лавки, всюду шныряли провокаторы. Совсем двойственным стало положение депутатов Совета: они в большинстве уговаривали выйти на работу, но из деревень стали возвращаться те, кто на лето нанимался в батраки, и, не разобравшись толком, вину сваливали опять же на депутатов, грозили расправой, депутаты очутились меж двух огней. Ноздрин и тот растерялся, плюнуть на все и уехать с глаз долой сулил, он гравер первой руки, ему-то место всюду найдется.
Но, после споров, позицию и действия Бубнова одобрили.
По решению Северного комитета, принятому в Костроме, о чем сообщил Афанасьев, Иваново-Вознесенск выделялся в самостоятельную организацию. Без долгих прений ответственным секретарем выбрали, понятно, Отца, в комитет — Балашова, Фрунзе, Дианова, Дунаева (гордости не скрывал!), Сарментову, Уткина, еще нескольких. Четвертым в списке был Андрей, ему снова поручили возглавить пропагандистскую комиссию и связи с Москвой.
Вскоре он впервые угодил в полицейский участок.
Возвращался из лесу возле Горина, где митинговали рабочие Куваевской мануфактуры, шуму подняли столько, что уже не понимали, о чем ведут разговор. Андрей решил не вмешиваться — бесполезно, — однако не выдержал, вышел вперед, окончательно забылся, запамятовал, что не «университет на Талке», а массовка, притом сумбурная, заговорил о подготовке к вооруженному восстанию, которое рано или поздно охватит Россию.