К уголовникам власти снисходительнее: опасны лишь для отдельных, в сущности, лиц (изувечат, ограбят, изнасилуют). Не баламутят умы. Не жаждут книг, бумаги, чернил, не строчат жалоб, не объявляют голодовок, — напротив, жрать им только подавай! — не пропагандируют надзирателей. Сидят себе и сидят как миленькие.
Иное дело — «политики». С ними не оберешься мороки, за ними — глаз да глаз. И до чего только — в тюрьме-то! — не додумывались они!
Сочиняли стихи, поэмы, даже романы, конструировали философские системы и делали научные открытия, изучали иностранные языки и вырабатывали планы государственного переустройства, придумывали машины и ухитрялись рисовать.
История мест заключения российских знает изобретение уникальное и предназначенное для сугубого, здесь же, внутреннего употребления.
В одиночке Петропавловской крепости, дабы общаться с братом, тоже участником заговора, — сидел в соседней камере, — знаменитым романистом Александром Марлинским, вольнодумец Михаил Александрович Бестужев и здесь блеснул живостию ума и составил азбуку, дав ей название «стенная», — вскоре для большей ясности стали ее называть «тюремная».
Изобретение это гениально по своей простоте и неизмеримо велико по значению. Скольких людей нехитрая эта азбука (буквы расположены в горизонтальные и вертикальные ряды, каждая получает двузначное цифровое определение, только и всего) — скольких она спасла от самоубийства, от помешательства, от необузданной и бессмысленной вспышки гнева, от падения, от предательства, сколько с ее помощью предотвратили арестов, провалов, в скольких людей, и заключенных, и пребывающих «на воле», вселили веру и надежду!
Как на памятниках астрономам выбивают знаки зодиака, композиторам — нотные, воинам — мечи, так бы вот, допустим, на одетой кованым железом двери камеры в Алексеевском равелине, где изнывал от одиночества опальный, опозоренный, дерзновенный штабс-капитан лейб-гвардии Московского полка Михаил Александрович Бестужев, — на двери этой поместить бы доску из бронзы с таблицей, изображающей придуманную им азбуку.
Профессиональный революционер, писал Бубнов, «ежесекундно чувствовал себя солдатом революции и членом партии, находящимся в ее полном распоряжении. С революционной работы он уходил в тюрьмы, в ссылку и выходил «на волю» только для того, чтобы немедленно взяться за партийную работу. И ни в тюрьме, ни в ссылке он не бросал своей работы (применительно к обстоятельствам) или подготовки к ней».
1907-й. После Лондонского съезда был одним из руководителей подготовки всеобщей стачки текстильщиков в Иваново-Вознесенске, Шуе, Тейкове, Родниках. По дороге в Кострому арестован. После освобождения переведен в Москву, член городского комитета партии, ответорганизатор Рогожского района.
1908-й. Ответорганизатор в Сокольниках. Делегирован на Всероссийскую партийную конференцию в Париж, за несколько дней до выезда арестован.
1909-й. После годичной «отсидки» назначен агентом ЦК в Центральной промышленной области.
1910-й. Кооптирован в состав Большевистского центра в России. Через несколько дней арестован, пробыл в «предварилке» три с лишним месяца. Осужден к годичному заключению в крепости. Срок отбывал в Нижнем Новгороде, после чего был оставлен там в ссылке на два года.
1911-й. Выйдя на свободу, кооптирован в Организационную комиссию по созыву всероссийской партийной конференции, но сразу арестован.
1912-й. На Пражской конференции (заочно) намечен кандидатом в члены ленинского ЦК. По освобождении уехал из Нижнего в Петербург, сотрудничал в «Правде».
1913-й. Введен в состав редакции «Правды» (литературные псевдонимы — А. Глотов, С. Яглов), работал в думской фракции, в Петербургском комитете РСДРП. В июне арестован, выслан в Харьков.
1914-й. От воинской повинности освобожден «по нездоровью». Сразу после начала империалистической бойни выпустил интернационалистскую листовку — арестован. Через три месяца выслан этапом сначала в Полтаву, затем в Самару.
1915-й. В Самаре возглавил большевистскую организацию.
1916-й, октябрь. В связи с провалом предполагавшейся самарской конференции партийных организаций Нижнего Поволжья арестован...
Перестукиваться было не с кем, по обе стороны камеры пусты. Это Бубнов понял в первый же день, — никто не откликался на азбуковую дробь. Оставалось лежать и размышлять.
Что ни говори, а цивилизация — полезная штука.
После вонючей, прокислой тюрьмы в Иваново-Вознесенске, после тяжеловесной Таганки, после угрюмо-придавливающей крепости в Нижнем здешняя, самарская, вполне пристойна даже. Потолки сводчатые, однако не слишком низкие; панели понизу наведены масляной краской, выше — известкой. Пол не кирпичный, а цементный, гладкий, без выбоинки, и для красы протерт мазутом — пованивает, но зато блестит. Окошко двустворчатое, рамы открываются внутрь, решетка с той стороны, и нет постылого, заслоняющего, искажающего свет козырька-«намордника». И вместо нар — койка с одеялом, наподобие солдатской. Правда, стол вделан наглухо и на окошке внутренний ставень, но закрывается лишь для наказания провинившегося, а покуда он откинут, ставень, и можно любоваться голым деревом на воле. Ничего, жить можно, подумал Андрей Сергеевич, усмехнулся. Волчок, понятно, прорезан, но какая же камера без волчка, словно церковь без икон. И вот что отрадно: параши нет. Совсем культурно живем, подумал он.
Разносили обед. И это известно: в оловянной кружке, в медной миске — тяжеловатые предметы, господа, не запомнили урок с народником Ипполитом Мышкиным, закатил тогда литой тарелкой в рожу смотрителю Шлиссельбурга. И обед тоже известный, будто по всей России один и тот же кашевар готовит арестантскую серую бурду. Черпак баланды — суп. Затем полчерпака такой же баланды, только чуть погуще, — каша. И тепленькая бурда-жидкость — чай. Есть не хотелось, но Бубнов себя заставил, как заставляет себя хворый вталкивать в рот противное на вкус и в то же время необходимое лекарство. И лег поверх солдатского, колючего некогда, теперь же вытертого, как портянка, одеяла. Допрос был утром, больше, судя по всему, не вызовут. Можно полежать и поразмышлять, вспомнить. Подходящее место для воспоминаний — тюрьма.
Это неизбежно: когда человек остается в одиночестве, когда он (в камере ли, в собственной ли комнате, одолеваемый бессонницей, выброшенный ли кораблекрушением, затерянный ли в горах) остается наедине с собою, беспощадно перед собою открытый, такой, каким никогда не покажется даже самому близкому, — невольно человек перебирает и судит прожитую жизнь, и она встает, не обязательно в «хронологической последовательности», пускай фрагментами, пускай с «перескоками», а встает, припоминается заново.
Самым ярким, самым незабываемым за эти десять лет было, конечно, знакомство с Лениным. Произошло оно для Андрея при обстоятельствах чрезвычайно важных — не случайная встреча, не мимолетная беседа, не взгляд издалека на улице, — впервые он увидел Владимира Ильича не где-нибудь, а на партийном съезде!
Первая четверть 1906 года. После Декабрьского вооруженного восстания — спад революции с временными «приливами». Военное положение в ряде губерний, диктаторские права властей, карательные экспедиции. К апрелю 14 тысяч «мятежников» казнены или убиты, 75 тысяч — арестованы. Свирепствуют черносотенцы. Стремительно «правеют» либералы. Царь маневрирует: объявлены выборы в Государственную думу. Меньшевики отрекаются от вооруженной борьбы. Стачки продолжаются: за три месяца в них участвует 269 тысяч человек, две трети — в политических забастовках. Владимирская губерния — на втором, после Петербургской, месте по количеству стачек. Иваново-Вознесенская партийная организация растет, она численно входит в первую пятерку (900 человек, тогда как в Питере — 3 тысячи, в Москве — 2,5, в Баку и Харькове — по 1 тысяче). Усиливается жандармская слежка, усиливается полицейский надзор.
В начале марта Андрей Бубнов арестован после заседания пропагандистской коллегии. Тюрьма во Владимире. Выпущен «за недостаточностью улик». И новость: созван съезд. За границей. Избранный делегатом от Шуи, уже выехал туда Михаил Фрунзе. От Иваново-Вознесенской городской организации проголосовали за Николая Андреевича Жиделева, но при получении в Петербурге мандата меньшевики ухитрились лишить его полномочий. Городской комитет постановил: направить в Стокгольм Бубнова. Собрание проводить некогда, снабдят письмом, а протокол оформят после, задним числом.
Из столицы — поездом в Гельсингфорс, а там на пароход. Опаздывавших кроме Андрея оказалось еще двое мужчин и две женщины, познакомились при оформлении мандатов. Один из спутников все время помалкивал, другой — Михайлович (Тучанский) — был говорлив, но оказался ярым меньшевиком. В бесполезные здесь дискуссии, да и небезопасные, не ввязывались. Зато с двумя партийками Андрей, обычно в присутствии женщин скованный, почувствовал себя просто и легко, — быть может, потому, что по виду обе казались значительно его старше, или по другой причине: простой и легкий тон сразу определила та, что помоложе. Назвалась поначалу неожиданно: товарищ Яковлев. Именно так, в мужском роде. Засмеялась, объяснила: на съезд должен был ехать ее муж, Яков Свердлов, но пермские большевики переменили решение, обстановка в городе была слишком напряженная, там требовалось его присутствие, и тогда вот избрали ее, Клавдию Новгородцеву, а псевдоним дали «по мужу». Клавдия Тимофеевна — светленькая, с гребенкой в зачесе, пухлощекая, нос «уточкой» — держалась непринужденно, свободно. Другая же, товарищ Саблина, делегированная из Казани, выглядела усталой и очень пожилой (впоследствии Андрей узнал, что ей было тогда всего-то тридцать семь) и больше расспрашивала, чем рассказывала. Обнаружила удивительное знание обстановки и на Урале, и в Иваново-Вознесенске, задавала вопросы не общие, а вполне конкретные. Чувствовалось, что крупный партийный работник. Поняв это, Андрей спросил, встречалась ли она с Лениным, каков он собой. Саблина чуть заметно улыбнулась, ответила, что встречаться доводилось, а каков он — скоро увидят сами, в подробности не вдавалась... Нетрудно себе представить изумление Бубнова, когда на следующее утро он узнал, что товарищ Саблина — это Надежда Константиновна Крупская, о которой столько рассказывала ему Варенцова...