Навсегда, до конца. Повесть об Андрее Бубнове — страница 56 из 66

Отворила горничная, на вешалке — несколько пальто. Под вешалкой, у хрупкого столика, за стаканом знаменитого сухановского чая расположился давний знакомый — Рахья, у него Бубнов спросил, все ли собрались. Эйно Абрамович помотал головой отрицательно, из него слова не вытянешь, сколько анекдотов про молчаливость финнов сложено, а этот — из финнов финн.

По ковру методично и почти неслышно прохаживался Сталин, молча пожал руку, затем поздоровался с Троцким, Урицким, Свердловым, Дзержинским, Ломовым, раскланялся с Александрой Михайловной Коллонтай, издали кивнул Сокольников. Оставался еще один, совершенно Бубнову неизвестный.

От всех присутствующих он отличался прежде всего сугубо «пролетарским» видом: пиджачок словно бы с чужого плеча, темная косоворотка с белыми пуговками, перехваченная тонким ремешком, стрижка тоже «фабричная»: сзади, кажется, под кружок, а на лбу — челочка. Непонятно. Собрался ЦК, откуда и почему здесь этот товарищ? Бубнов направился к нему, чтобы познакомиться, но в эту минуту вошла неразлучная в последнее время пара — Зиновьев и Каменев и, к удивлению Андрея Сергеевича, первым делом — к незнакомцу. Зиновьев еще издали протягивал ладонь, и точно таким жестом, как двойник, протягивал узкую руку Каменев.

Должно быть, выглядел Бубнов растерявшимся, и Свердлов гулко засмеялся, закашлялся, приложив к губам платок. Бубнов, как и остальные, знал: Якова добивает жесточайшая чахотка, профессиональная болезнь революционеров. Свердлов прокашлялся еще и сказал Андрею Сергеевичу:

— Знакомься, знакомься, Андрей, с товарищем Константином Петровичем Ивановым.

— Ай-ай-ай, батенька, весьма и весьма невежливо и непохвально с вашей стороны — не подать руки представителю революционного пролетариата, — очень живо и очень весело сказал Константин Петрович. Ни голос, ни смех его нельзя было спутать ни с чьими иными. — Возгордились, товарищ Химик, непохвально...

— Здравствуйте, Владимир Ильич, — радостно сказал Бубнов. — С приездом вас, — добавил он, не найдясь, что бы сказать еще.

— Итак, все, кажется, в сборе? — спросил Ленин. — Начнем, товарищи?


2

«Отсутствовать» в Петрограде, «скрываться в Разливе» (место, где он скрывался, знали очень и очень немногие) вынужден был Владимир Ильич ровно три месяца.

Слушая доклад Владимира Ильича, продолжавшийся два часа, Бубнов — а он умел и внимательно слушать, и в то же время зрительно и отвлеченно вспоминать — восстанавливал в памяти недавние события — и размышлять при этом он умел тоже.

Июль — конец двоевластия: под председательством Керенского сформировали второе коалиционное правительство, начали переходить к открытой военной диктатуре, хотя еще поигрывали в демократию, созвали Государственное совещание, в Москве созвали, питерских рабочих побоялись. Но и москвичи, руководимые большевиками, оказались неплохи: в день открытия — всеобщая забастовка, участвовало четыреста тысяч человек. Потом — мятеж Лавра Корнилова, образование «Директории», «Демократическое совещание», третье коалиционное правительство... Третье и, судя по всему, последнее... Да, еще был Предпарламент... Мечется Александр Федорович Керенский, мечется, стремится удержать власть, и от обещания всяческих свобод отказаться в открытую боязно, и народу власть передать боязно, да что там боязно — неохота, вот в чем суть.

Встречаются люди, чья внешность как бы загодя создана для того, чтобы рисовать с нее шаржи, притом не вполне дружеские, а проще — карикатуры. Даже так: есть люди, которые выглядят карикатурами на самого себя. Таков Керенский, думал Бубнов. С незадачливым правителем России доводилось Андрею Сергеевичу встречаться на митингах.

Все в Керенском было ненатурально, фальшиво и уродливо, и это, прикидывал Бубнов, проверяя себя, не от моей предвзятости, — в конце концов, есть идейные противники, к которым не испытываешь отвращения. Ставший пресловуто знаменитым ежик пепельных волос, казавшихся грязноватыми. И тоже пепельно-серые, пористые, отвислые, как у мопса, щеки. И небрежно воткнутый между ними неоформленный какой-то нос. И глаза, лишенные цвета и выражения. И бескостные — к ним Бубнов не притрагивался, но издали видно — руки, одна всенепременно засунута за борт френча, — а как же, Наполеон! Кривые ноги в узких голенищах сапог, — хоть бы навыпуск брюки носил, не подчеркивал уродства. И эти приемчики провинциального актера, — ах, душка Керенский! — горделивые повороты в три четверти, анфас, этакое монументальное «замирание». И голос хриплый — думается, чтобы подчеркнуть, как он, бедняжка, умаялся, проповедуя народу... Что-то бабье во всем обличье, повяжи платочек — вполне сойдет за старую кликушу... Не зря его именуют с издевкою Александрой Федоровной, угораздило же на такое совпадение с именем-отчеством императрицы...

Какие только ничтожества не правили после Екатерины Второй государством нашим, думал Бубнов. И после Романовых на сцену опять полезли всякие, вроде этого самого Керенского...

И, думая обо всем этом, Бубнов любовался говорившим сейчас Лениным. Вот уж, снова отмечал Бубнов, кто лишен всякого позерства, вот уж кому рисовка несвойственна, нет ни малейшего стремления (ни малейшего!) «показать себя». А есть напряженная работа мысли, есть воля, есть целеустремленность — вот что главное. Конечно, доклад свой Ленин продумал заранее. И в то же время, как бы ни продумано было, живая речь словно рождается на твоих глазах, поражает и логикой, и страстностью...

Что вся власть должна перейти к Советам — это ясно, говорил Ленин. И переход власти к Советам, говорил он сейчас, означает на практике вооруженное восстание. Отречься от него значило бы отречься от главного лозунга большевизма и от всего пролетарского интернационализма вообще...

С удивительной настойчивостью, думал Бубнов, подчеркивал Владимир Ильич положения Маркса о правилах восстания как искусства, как особого вида политической борьбы: не играть с восстанием, а идти до конца, собрать большой перевес сил в решающем месте, в решающий момент, действовать с величайшей решительностью, наступательно, ибо оборона есть смерть вооруженного восстания, стараться захватить неприятеля врасплох, — смелость, смелость и еще раз смелость.

А у нас, говорил Ленин, с начала сентября намечается какое-то равнодушие к вопросу о восстании, время значительно упущено. Тем не менее вопрос стоит очень остро и решительный момент близок. Политически дело совершенно созрело для перехода власти.

Он выдвигал задачи совершенно конкретные, технические, как он выразился: о комбинировании главных сил, о выделении самых решительных элементов — «ударников», рабочей молодежи, революционных матросов — для захвата и удержания важнейших пунктов и объектов, он подчеркивал: надо сочетать искусство и тройную — да, тройную! — смелость, он выдвигал лозунг — погибнуть всем, но не пропустить неприятеля. И снова, снова повторял: промедление — смерти подобно!

Два часа Ленин говорил, смахивал с бритого подбородка пот, сбросил назойливый парик, расстегнул пиджачок, потом его повесил на спинку стула, расхаживал по комнате — искал проймы жилета, чтобы заложить палец, а жилета и не было, косоворотка, — и Бубнов, следя за каждым жестом и вслушиваясь в каждое слово Ленина, думал о том, что, видимо, наступает решающий, воистину решающий момент, неспроста же Владимир Ильич покинул подполье, неспроста...

Поводом для восстания Ленин считал областной съезд Советов Северной области и явную подготовку второй корниловщины, по сообщению из Минска. Он прочитал заранее подготовленную, продуманную до мелочей, написанную без малейших помарок резолюцию, — Андрей Сергеевич видел в его руках этот тетрадный листок. Резолюция содержала в себе оценку международного положения (нарастание революционной ситуации в Европе, угроза мира империалистов с целью удушения русской революции), военного положения (несомненное решение буржуазии, Керенского и К° сдать Питер немцам, подготовление второй корниловщины), внутриполитической ситуации (приобретение нами большинства в Советах, крестьянские волнения)... И в качестве вывода:

«Признавая таким образом, что вооруженное восстание неизбежно и вполне назрело, ЦК предлагает всем организациям партии руководиться этим и с этой точки зрения обсуждать и разрешать все практические вопросы...»


— Владимир Ильич, — сказал Зиновьев, — у нас доставало времени поговорить и поспорить, я высказывал свою точку зрения, вам со мною вольно было не согласиться. Я апеллирую к Центральному Комитету. Вы говорите, что за нас уже большинство в России и большинство международного пролетариата... Вы лишь выдаете желаемое за действительное, Владимир Ильич, и это огорчительно, потому что, если ваша позиция станет известна не только нам, но и широким слоям партии, найдутся горячие головы, кинутся за вами — на собственную же погибель, на погибель революционного дела...

Бубнов взглянул на Владимира Ильича. Тот встал, покачался с носков на пятки, хотел было потеребить несуществующую бородку, провел ладонью ото лба к затылку.

— Так-с, так-с, — молвил Ленин скороговоркой, — архилюбопытно, товарищ Зиновьев. Что ж, как говаривали неглупые люди, древние римляне, audiatur et altera pars — следует выслушивать и противную сторону. Найдутся ли еще представители таковой?

— Найдутся, — откликнулся Каменев, он сидел рядом с Зиновьевым. — Григорий абсолютно прав, восстание преждевременно, его ждет заведомое поражение, Владимир Ильич, и не решительное, как вы определяете, наступление, но, коли уж пользоваться военной терминологией, оборона до созыва учредительного собрания, и там...

— Оборона? — живо подхватил Ленин. — Слышали, слышали мы такие речи, дообороняемся до того, что Керенский и корниловцы сдадут Питер немцам. Вы говорите об упадке революции? Кадетские зады повторяете, господа! (Ленин не удержался и в запале назвал обоих оппонентов господами, видимо думая при этом и о кадетах.) Это не упадок революции, а упадок веры в резолюции. Массы требуют от нас дела, а не слов, победы в борьбе, а не разговоров, мы до того можем доиграться, что нам заявят: и большевики не лучше остальных, мы им выразили доверие, а они действовать не сумели! Потерять с таким трудом завоеванное доверие, не воспользоваться им для блага масс — что может быть страшнее? Лучше уж тогда прямо выйти на митинги, признаться в своей беспомощности...