Наблюдавший все это Урицкий захохотал:
— Знаешь, Андрей, что она тебе сказала? Ах, не знаешь, изволь, переведу: грубое животное или, короче, скотина. Понятно?
— Понятно, — отвечал Бубнов, — как-нибудь переживу, не вызывать же даму на дуэль.
Пустяковый был, конечно, эпизод, но развеселил всех, кто разместился по-бивачному тут, в правом крыле Смольного, в третьем этаже, где в малюсенькой, голой — всего два стула у стенки слева, да еще карта империи (бывшей империи!), да еще тюфяки на полу, да еще рогатый настольный аппарат, — комнате находилась «пятерка». Тут и спали, тут и ели принесенную в солдатских котелках пшенку, запивали кипятком, тут и спорили, тут и ссорились, тут и мирились, тут, главное, соединяли в нечто цельное, общее те и обрывочные, и разноречивые, и дельные, и нелепые сведения, доклады, сообщения, отовсюду несомые и посыльными, и телефонным трезвоном, — к аппарату обычно подходил самый нетерпеливый из пятерых, Урицкий, — и опять советовались, спорили, ссорились, передавали распоряжения и чуть ли не каждый час отправляли связных к Ленину, на квартиру Фофановой. Случались минутные промежутки, Феликс тогда рассказывал о польских тюрьмах, весьма англизированных как он выражался; Джугашвили прохаживался взад-вперед, дымил трубкой — на просьбу Андрея не курить при Дзержинском и Свердлове отмахнулся раз и навсегда, — вставлял продуманные реплики; Бубнов же, по давней особенности натуры, пытался прихватить лишние минуты сна, это не удавалось. Словом, хоть по-цыгански, обозначил кто-то из них, но — жили.
Смотря в каком смысле понимать слово «жили». Если с точки зрения бытовой, «существовательной», то плохо, кое-как, впроголодь, внедосып, в полный износ нервной системы. Но если понимать слово жить высоко, не «существовательно», в эти дни и «пятерка», и ВРК, и все, кто был причастен великому делу, вот-вот долженствующему начаться, жили так, как не жили до того и, наверное, не жили после. Звездные часы...
Был хмурый рассвет, нет, еще не рассвет, а его предвозвестие. Были хмурые спросонья глаза. Был — в распутанных, волочащихся обмотках, в недельной щетине, в осознании — а может, напротив, в неосознании? — важности принесенного известия — словом, был солдат, растормошивший всех.
Солдат дышал запаленно — казалось, шинельный ворс и тот издает душный парок, — вертел головою, не зная, к кому обратиться, и в конечном счете обратился-таки к Бубнову, — возможно, потому, что из пятерых он, Бубнов, одетый похоже на остальных, тем не менее выглядел как-то привычнее, попроще. Обратился прямиком к Бубнову, хоть и не знал, кто перед ним, бегуном-солдатом, стоит сейчас, а новость надо было, приказано было передать как можно скорей...
А новость, которую принес, точнее, привез на самокате солдат, была не то чтобы потрясающей, но весьма существенной и знаменательной. В половине шестого утра с вооруженным отрядом юнкеров представитель Временного правительства явился в типографию, где печатались «Рабочий путь» — под таким названием выходила сейчас запрещенная Временным правительством «Правда» — и «Солдат», и приказал печатание газет прекратить, типографию закрыть. Выпускающий отказался выполнить требования, заявил, что подчиняется только ВРК. Тогда юнкера грохнули об пол отливки стереотипов, забрали готовую часть тиража, опломбировали помещение и удалились.
Пробный шар запустил Керенский, сказал Бубнов, решил посмотреть, как мы себя поведем. Или решил перейти в открытое наступление? Скорее, и то и другое, сказал Сталин. Надо собирать ЦК, предложил Свердлов, с этим согласились немедленно, хотя Владимира Ильича здесь не было.
Пока по комнатам бегали рассыльные, пришло известие: совершен налет еще на одну типографию, но там удалось отбить, спасти и стереотипы, и тираж. Стало очевидным: Керенский атакует. И почти через пять минут протелефонировал с Миллионной, из казармы Преображенского полка, комиссар Григорий Чудновский: только что стало известно о решении Временного правительства готовиться к нападению на Смольный, арестовать и предать суду весь состав ВРК.
Центральный Комитет собрался часов около девяти, заседали очень недолго: было не до прений и споров, и в самом деле, время слов прошло, настало время действий.
Постановили: типографию «Рабочего пути» немедленно же освободить от юнкеров силами Литовского полка и саперного батальона; членам ЦК из Смольного не отлучаться без особого разрешения; распределить обязанности между собой для руководства восстанием на важнейших участках.
Бубнову поручили обеспечить связь с железнодорожниками (несколькими днями спустя он был назначен и на пост комиссара Петроградского железнодорожного узла).
И снова возникает очередной вопрос: почему? К железным дорогам Андрей Сергеевич имел отношение лишь как пассажир. Поручили бы руководство текстильщиками — это было бы понятно без комментариев.
Никаких прямых объяснений этому факту ни в документах, ни в воспоминаниях не обнаруживается. Можно лишь строить предположения, руководствуясь логикой.
Говорить о значении железных дорог в экономике, в вооруженной борьбе нет нужды, это общеизвестно. А ситуация складывалась весьма сложная и напряженная.
Значительная часть путей была разрушена. Четверть всех паровозов — непригодны к эксплуатации, ремонтом их не занимались: почти все мастерские переключились на изготовление снарядов и боевого снаряжения. Не хватало топлива. Оборудование оставалось почти кустарным...
Вдобавок было известно, что Всероссийский исполнительный комитет железнодорожного профсоюза, Викжель, созданный летом, фактически руководивший всей работою транспорта, настроен контрреволюционно. Из 40 его членов лишь трое — большевики, преобладают меньшевики и эсеры. Если не выступят против восстания открыто, скорее всего, будут саботировать, так складывалась обстановка. Словом, железным дорогам следовало уделить первостепенное, первостепеннейшее внимание...
Картина ясна...
А Бубнов — почему он? Вспомним о масштабах его личности, о его громадном революционном опыте, о твердости его натуры. Вероятно, это и сыграло роль при распределении обязанностей...
Но практически к руководству железными дорогами Андрей Сергеевич приступил уже после переворота, 27 или 28 октября. Пока он возглавлял Полевой штаб ВРК...
Было не до споров, решения принимали единогласно, и все-таки, поднимая руку, Бубнов внутренне протестовал: постановление о том, чтобы члены ЦК не отлучались из Смольного, казалось ему чем-то вроде домашнего добровольного ареста. Огромная армия сосредоточилась под командованием Военно-революционного комитета: 150 тысяч революционных солдат гарнизона, 80 тысяч матросов Балтийского флота, 20 тысяч красногвардейцев — четверть миллиона человек только тут, в столице, чуть ли по масштабам не целый фронт. Конечно, для полководца не дело самому становиться в цепь атакующих, ложиться за пулемет, швырять гранаты. И тем не менее он должен в решающие моменты находиться там, откуда воочию видно, как развертывается сражение. И вероятно, Бубнов угадывал состояние Владимира Ильича, представлял себе, с какой горечью, с какой вынужденной самоиронией Ленин 8 октября в программном своем письме, где до мелочей, до частностей был разработан план вооруженного восстания, поставил заголовок: «Советы постороннего». Там, на Выборгской стороне, на Сердобольской улице, в квартире Маргариты Васильевны Фофановой, при категорическом запрете ЦК покидать это убежище, Ленин, должно быть, ощущал свою как бы отстраненность от практических дел (это Ленин-то, с его неукротимой энергией, живостью, потребностью к действию, в решающие дни, в моменты, когда осуществлялась главная цель, главный смысл его жизни!). Андрею Сергеевичу однажды довелось побывать у Фофановой, он отлично представлял этот окраинный неоштукатуренный дом в четыре этажа, с редкими балконами, с узкими лестницами, дом сугубо «пролетарский», и эту комнатку, где кровать с никелированными шишечками, комод, покрытый скатеркой, овальное зеркало, письменный, без тумб, только с ящиком, стол и стул с высокою спинкой и почти пустая — только стопки газет — этажерка, и керосиновая лампа под зеленым абажуром, — он представил себе эту захолустную улочку, дом, квартиру, комнатку, предоставил, как Ленин себе не находит места, — к нему даже нельзя, по конспиративным соображениям, послать связного на «паккарде», и Маргарита Васильевна от него, и Рахья из Смольного к нему добираются через весь город трамваем, а Ильич тем временем мечется по квартирке, садится, пишет своим быстрым, летящим почерком, пытается читать что-то — и не может, и...
Представив это все, Бубнов от души посочувствовал Владимиру Ильичу и подумал, что им здесь куда как легче: и общаются друг с другом непосредственно, и телефон есть, и связные, посыльные, вестовые прибывают чуть не ежеминутно, и, в общем, хоть не собственными глазами, а через посредников, но всю обстановку они видят, ощущают, осознают каждоминутно, а Ленину ждать часами, пока вернется Фофанова или придет Рахья...
Из рук удалого «братишки» — бескозырка набекрень, клеши в Балтику шириною — Бубнов принял жестяной полуведерный чайник (заварка прямо в нем) и прошел в маленькую комнатку, где они, пятеро, и работали, и ночевали. Там появился наконец и стол, и несколько стульев — Дзержинский, сделавшись ненадолго комендантом Смольного, распорядился. И за столом этим, на золоченых гнутых ножках и с мраморною доской, вдоль и поперек исписанной карандашом — номера телефонов, фамилии, адреса, даты, цифры какие-то, — расположились члены Полевого штаба. Ждали только Бубнова, чтобы начать, все были в сборе.
Докладывал Владимир Александрович Антонов-Овсеенко, — его внешности разночинца прошлого века (длинные волосы на косой пробор, круглые очки в железной оправе) очень не соответствовала солдатская, неперешитая шинель внакидку, и весь он выглядел очень по-штатски, но стратегом оказался отменным, план продумал до мелочей по совету Ленина: комбинация главных сил (флот, рабочие, войсковые части), захват ключевых позиций (телефон, телеграф, мосты, железнодорожные станции), выделение для этого самых решительных элементов, «ударников» и молодежи... Бубнов спросил у комиссара Петропавловки, широкоскулого, бровастого недавнего прапорщика (еще не снял кокарду, забыл!) Георгия Благ