онимаешь, что в покаянии несть спасения, поскольку прегрешения тоже необратимы, как и ошибки, — нет, себя уже не казнишь, а с усталостью отмечаешь: да, было так и теперь не вернешь, не переделаешь. И, надрывные отчасти, песенные слова: «Ах, если б можно было жизнь начать сначала» — не более чем крик, вопль, стенание, бесплодное и неразумное, потому что, если бы дано было тебе начать жизнь сызнова, — все равно ты спотыкался бы и падал, совершал ошибки, чтобы исправить их и — повторить заново, пускай в ином качестве. Но будь так — человечество оказалось бы счастливо в глобальном смысле: никто не повторял бы ошибок предыдущего поколения. Но — повторяли, повторяют, будут повторять. И быть может, в том и смысл существования человечества — в преодолении ошибок, в противоборстве с ошибками... Отрицание отрицания есть утверждение. А утверждение составляет суть...
Отродясь не верил в медицину, поскольку ничем всерьез не болел — «белый билет» в первую мировую был фиктивный, по указанию партии: нужен был в тылу, — не верил эскулапам и сейчас, не испытывая ни малейших недомоганий, присущих возрасту. Бессонница была не в характере, не в натуре, потому ею маялся особо; и следовал советам докторов — принимал вечерами теплый душ, по выходным, редким, бегали на лыжах с Ольгой и Ленкой, — иные посмеивались, зная про лыжи: несолидно для... А, чепуха, ерундистика, солидно — несолидно... И даже старался, насколько мог, выкраивать час для прогулки в одиночестве, чтоб и Ольга не отвлекала разговорами, — после разговоров на сон грядущий взвинчивались усталые, невосстановимые нервы. Старался не читать перед сном, — вот это самым трудным оказалось, на чтение времени другого не хватало. Даже пил простоквашу, ненавистную с детства. И папиросы держал только для гостей, — сам курил редко, хотя иногда хотелось нестерпимо вдруг, тем более в томительные ночные часы. И ни черта не помогали всяческие там бромы, бромуралы, все процедуры и режимы, — бессонница маяла, и оставалось примириться с ней, неизбежной, как неизбежна была не столь далекая, надвигающаяся достаточно явственно старость.
Сегодня — юбилей. Первый «законный» пятидесятилетний юбилей, первый и, вероятнее всего, последний, до векового редко доживают. Ну что ж, первый и последний. Начало и конец — они человеком, человечеством не осознаются, важно то, что посередке, между началом и концом. Полвека — это немало, о душе подумать пора...
В предвидении суматохи праздничного застолья накануне вечером отметили событие в семейном кругу: Юлия Александровна, теща, человек близкий по-настоящему, и Ленка, Буба, Бубеныш, и домработница, а точнее, домоправительница Анна Григорьевна, и конечно же Оля, Ольга Николаевна...
Зимний был, как и полагалось по названию, холоден, был пуст, гулок, неприбран, валялись бутылки из-под изысканнейших вин, стояли в козлах брошенные юнкерами — сопляки, мальчишки — винтовки, метались по узорному паркету бумаги, валялись шинели, темные там, где были прежде погоны, валялись баклажки и консервные жестянки, и, в ранний час, туго ворочая пером, сидел в атласном кресле, озирая развешанные по стенам полотна, смертельно изморенный матрос, записывал в тетрадку, — Бубнов полюбопытствовал, что же там записывает, оказалось — что-то вроде каталога картин, удивительный был каталог: «Шамовка № 3», «Шамовка № 7», «Гулянка на площади», «Голая баба в лесу»...
И в зале, где фламандцы, где опрокинута на пол — чудом не разбилась — фарфоровая ваза, где, как и всюду, ломится в окна ветер, — курсисточка не курсисточка, но похожа на курсистку, длиннополое пальто, муфта, шляпка из хорошего меха и...
—...И как это вас, мадемуазель, занесло сюда в такой ранний час? Ах, думаете, что после большевики дворец обратят в конюшню?
— А вас, извините, господин комиссар, беспокоит, что я украду Рубенса или Рембрандта? Не беспокоит? Поразительно, до чего интеллигентные комиссары встречаются... Прикажете предъявить паспорт?
Очень она была хороша, так хороша — сил нет: высокая, тоненькая, глазищи чуть не в половину лица, а лицо матовое, смуглое, южанка, что ли? Такие запоминаются, и в Москве в двадцатом году на улице встретились, — Бубнов ее узнал моментально, а она...
Спасибо тебе, Оленька, что ты встретилась там, на Сухаревке, спасибо судьбе, что занесла тебя тогда, в октябре, в Питер — тебя, студентку Московского университета, — к родственникам и ты, будущий искусствовед, пришла тем утром в Зимний... Спасибо...
Были Маруся и Герман, с Марусей товарищеские отношения сберегли, а как же иначе, не годится, разойдясь, становиться озверелыми, — и Маруся, Мария Константиновна, не только прежняя, бывшая жена, она и товарищ партийный, подпольщица, и Герман — сын, первый ребенок, — значит, оба родные, оба свои... Выпили, поговорили.
Лег, и тотчас уснул, и, как от сильного толчка, пробудился в уже привычное, около четырех, время, и, сегодня не пересиливая себя, встал, накинул халат, не зажег света, чтобы не беспокоить Ольгу, тихонько прошел в кабинет, выпил холодного, приготовленного на утро, как заведено, кофе, присел к столу.
Давным-давно, в годы скитальческие, в годы подполья, а затем в круговороте Революции и Гражданской, была у него — нет, не мечта, слишком возвышенно звучит, слишком пышно — была у него великая, главная житейская потребность: иметь собственные книги. Ничего не хотел для себя — ни мебели, ни костюмов, ни особой еды, — а вот книги хотел, и хорошие чтоб, и много, и расставлены удобно. Сейчас они есть, и много, и хорошие, — присылают отовсюду, поскольку народный комиссар просвещения, — и Оля покупает, и Ленку приобщил. Даже кроме кабинета есть специальная комната для библиотеки. В кабинете — самое необходимое для работы, Маркс и Энгельс, Ленин, словари, справочники, а в библиотеке — то, что не всегда нужно, а...
Пушкин — здесь, в кабинете, на крутящейся этажерке, загадочный Пушкин, опередивший свой век гений, почему-то не признанный в Европе, в Америке, — там из русских классиков почитают Чехова, Достоевского, Толстого и, кажется, все, а ведь у нас и Пушкин был, и Лермонтов, и Гончаров, да разве мало у нас классиков литературных, и не обязательно сводить всю нашу литературу к трем именам, никак не обязательно. А Пушкин... Пушкин вот, например, каков: «Любви стыдятся, мысли гонят, торгуют волею своей, главы пред идолами клонят и просят денег да цепей». А это: «Императрица велела сказать... что за таковые дерзости в Париже сажают в Бастилию, а у нас недавно резали язык, что, не будучи от природы жестока, она для такого бездельника, каков Х., нрав свой переменять не намерена, однако советует ему впредь быть осторожнее». Это — о Екатерине. А это вот: «Все благородное, бескорыстное, все возвышающее душу человеческую — подавленное неумолимым эгоизмом и страстию к довольству... Талант, из уважения к равенству, принужденный к добровольному остракизму...» Это — об Американских Штатах в журнальной рецензии, но как не увидеть тут и Россию тогдашнюю... Дерзок был Александр Сергеевич, дерзок, того ему и не простили. Сам же он говорил: «Никакая власть, никакое правление не может устоять противу всеразрушительного действия типографического снаряда». А «снаряд типографический» смело он использовал... За то и поплатился жизнью...
Раздвинув штору, Бубнов отворил фортку. Влетело несколько мягких, нехолодных снежинок. В хорошее время угадало родиться — в начале весны. В день святого Андрея. «Мужественный это значит», — втолковывал папенька, у него было пристрастие к похвальбе всем, что принадлежит ему, а дети, полагал Сергей Ефремович, тоже нечто вроде личной его собственности. Папеньку недавно схоронили, был старый старичок, но с норовом прежним. Как-то, несколько лет назад, устроил его на отдых в цековский санаторий. Первым делом отец наркома просвещения повесил на стенки своей палаты иконы. И сколько его сын уговаривал, сколько просил — ни в какую. Вот был папенька — с характером...
Из фортки дуло, снежинки влетали, падали, растворялись в тепле. Хотел поймать в ладонь — не поймал. Снова сел к столу. Всякий знает по себе: в детстве день рождения — только радость, только предвкушение веселья, подарков, суеты, ласки, родительской покладистости; в юности — осознание того, что повзрослел на год, приближаешься к чему-то большому, настоящему, неизведанному, такому, чего не было у тебя, не было ни у одного человека за всю историю и не будет, не будет ни у кого... А когда стареешь, когда... В общем, так: прожито много, очень много, и осталось гораздо меньше, но мысли о смерти не то чтобы гнал, а просто не приходили; точнее же — приходили, но равнодушные, безразличные, лишь одного желал: не болеть бы, а разом чтоб, чтоб не мучиться и не мучить ближних... А пятьдесят — это не старость, это не такой уж плохой, если прикинуть, возраст: много сделано, много передумано, многое впереди... Хоть и не на ярмарку, а с ярмарки, говорится, но сколько-то еще отведено в будущем...
Было половина шестого. Часов с девяти начнутся звонки — телефонные и в дверь, почтальона. Первой наверняка позвонит Надежда Константиновна, — тоже спит мало, но слишком рано беспокоить не станет, даже и срочные дела старается попридержать, удивительной чуткости и деликатности она человек, Надежда Константиновна Крупская, с ней, заместителем по наркомпросу, работать — одно удовольствие... Позвонит Валера Куйбышев, астматически подышит в трубку, скажет что-нибудь веселое, на это мастак. Петя Постышев, Федор Самойлов, Маша Бешенковская, Рабиновичи позвонят... И Клим, и Семен Буденный — те наверняка станут звонить по одному аппарату, рвать друг у друга трубку. А не позвонят... Не позвонят тоже многие. Миша Фрунзе. Семен Балашов, Дунаев Евлампий. Отец. И Коля Щорс не позвонит. И батька Боженко. Многие друзья не позвонят, потому что их — нет.
Доставят поздравительный адрес от Мейерхольда Всеволода Эмильевича — непременно что-нибудь смешное, разрисованное в кубистском стиле. Мейерхольд прибегает в наркомат чуть не каждый божий день, тянет на Триумфальную, где строят для него театральное здание. «Андрей Сергеевич, вы же понимаете, вы же должны понять наконец, что новое искусство требует и нового антуража и немыслимо, вы понимаете, невозможно играть на старинной площадке революционные спектакли, а?» Бегает по кабинету, потирает руки, садится, вскакивает, шевелюра дымится — ребенок сущий, как и все художники впрочем.