Навсегда, до конца. Повесть об Андрее Бубнове — страница 7 из 66


9

Полицмейстер Кожеловский и Отдельного корпуса жандармов ротмистр Шлегель сидели в удобных креслах визави и тихо ненавидели друг друга. Со стороны могло показаться, будто расположились для приятного, душевного разговора сердечные приятели. Но мало ли что кажется людям со стороны.

Юлиан — впрочем, он себя называл почему-то Эмилем — Людвигович Шлегель, из остзейских немцев, полагал, и по справедливости, коллежского асессора Ивана Ивановича Кожеловского бурбоном, вахлаком и пьянчугой. Спору нет, кой в чем этот охламон и пообтесался: дамам к ручке подходить обучен, за столом рыбу с ножа не трескает, вилочку держит левой, в соус хлеб не макает. Но застань его ненароком в присутственной конторе — такую непотребную словесность услышишь, что, доведись тут быть городским барыням или барышням, бочки нашатыря не хватило бы в чувство привести. И шуточки сальные, а рассуждения — ни дать ни взять Держиморда гоголевский.

На взгляд же полицмейстера, опять по-своему небезосновательный, немчура этот, выкрест (специально к нему прикладывал словечко, лишь к жидам, мусульманам и язычникам, принявшим христианство, относимое), в славянолюбие ударился напоказ. В трактире расстегаи себе велит подавать, ботвинью, кашу полбяную, квасом запивает, немчура окаянная. А несет от него тончайшими дамскими духами, платочек батистовый, как у барышни, мундир в рюмочку — слыхать, корсет напяливает! — и шпоры подточены до малинового звону. Однако всю фанаберию Кожеловский фитюльке ротмистру и простил бы, коли б не главенствующее. Перво-наперво, фитюлька этот, поелику жандарм, а не полицейский, и в должности значится помощником начальника Владимирского губернского жандармского управления, наделен правомочиями сноситься непосредственно с Министерством внутренних дел, а он, Кожеловский, — не далее как с губернатором. Засим глазами шныряет ротмистр завсегда лукаво, будто и про тебя нечто ведает предосудительное. И еще: окромя шампанского, да рюмашки шустовского, да квасу, — ничего не приемлет из напитков. А ведь на Руси кто не пьет? Либо шибко больной, либо скаред отъявленный, либо — себе на уме. До болестей немчик дожить не успел, денег на иное, кажись, не жалеет, отселева заключить можно, какова причина трезвенности...

Разные они были, коллежский асессор Кожеловский и ротмистр Шлегель (правда, чинами равны, оба соответствовали армейскому капитану), но связал их черт — тьфу, виноват, прости господи, — связал их департамент полиции одной веревочкой. Вот и восседали они сейчас в удобных кожаных креслах, подымливали — он, полицмейстер, славным жуковским табачком, трубочкой, а этот — модной из листьев крученной сигареткой, и от нее духами вроде воняло. И вели разговор — с виду приятельский, а на самом деле с подковыркою.

— Так вот-с, милейший Эмиль Людвигович, — молвил Кожеловский, протянул отстуканную на «ремингтоне» бумагу. — Вот‑с.

«Милейший» — лакеям, приказчикам, «ванькам» адресуется, оба то знали.

Но и Шлегель оказался не промах.

— Благодарю вас, достопочтеннейший Иван Иванович, — старательно, буквочка в буквочку, выговорил, понимал, что «достопочтеннейший» — купчишка, не более того.

Любезностями обменявшись, остались оба собою довольны и привычно злы, засим Шлегель прочитал бумагу.

«Его высокопревосходительству господину Владимирскому губернатору.

Честь имею донести, что апреля 16 дня 1901 года в вверенный мне безуездный город Иваново-Вознесенек прибыл из Санкт-Петербурга сын мещанина, члена городской управы С. Е. Бубнова — Владимир Сергеев Бубнов, определенный под гласный надзор полиции за принадлежность к Российской социал-демократической рабочей партии, а такожды за противуправительственную...»

Пробежав — не до конца — казенные, навсегда затверженные чиновным людом словеса, Шлегель пыхнул сигареткой, мизинчиком стряхнул пепел, допустил на лицо улыбку, сказал:

— Презент Сергею Ефремовичу к святой пасхе.

— Да уж, — полицмейстер от души хохотнул, явственно припомнил, как прошлый раз Бубнов ерзал в кресле, где сейчас восседает ротмистр, поглядывал по-собачьи, с заискиванием. — Вырастил сыночка себе на радость. Как изволите полагать, господин ротмистр, не... тово‑с этого шкубента? (Нарочно сказал — «шкубента», пускай финтифлюшка позлобствует: мол, с невеждою разговаривает, ан и мы непросты, господин Шлегель, мы сами с усами. А чтоб ясней было «тово‑с», пальцы скрестил решеткою.)

— Поживем — увидим, Иван Иванович, — ответствовал Шлегель. — Покамест забота ваша, а мы поглядим...

Решительно весьма стукнули в дверь. Так стучаться мог кто-то неподначальный.

— Под гласный надзор полиции определенный Владимир Сергеев Бубнов имеет честь доложиться господину полицмейстеру...

Ну, глянь, глянь, бунтовщик, пропагатор, а тоже гнет из себя. Мог бы и благородием потитуловать, не обломился бы язык-то. Ладно, мы тебе сделаем намек, как обращаться приличествует.

— Присесть извольте, Владимир Сергеевич, милости прошу.

Бубнов маневр этот разгадал.

— Благодарствую, — отвечал он. — Прикажете каждонедельно отмечаться?

— Батенька, — сказал Кожеловский, — помилуй бог, к чему таковы формальности, да в нашем городе и так любой человек на виду.

«Ах ты, — подумал он, — упеку, упеку я тебя, окаянного».


10

— «Перед нами стоит во всей своей силе неприятельская крепость, из которой осыпают нас тучи ядер и пуль, уносящие лучших борцов. Мы должны взять эту крепость, и мы возьмем ее, если все силы пробуждающегося пролетариата соединим со всеми силами русских революционеров в одну партию, к которой потянется все, что есть в России живого и честного. И только тогда исполнится великое пророчество русского рабочего-революционера Петра Алексеева: «...подымется мускулистая рука миллионов рабочего люда, и ярмо деспотизма, огражденное солдатскими штыками, разлетится в прах!»

Как стихи прочитал. И в самом деле, похоже на стихотворение в прозе, стиль великолепный, подумал Владимир. Младший брат стоял раскрасневшийся, волосы набок сбились, он вообще увлекающийся юноша при всей-то своей внешней сдержанности. Нам такой и нужен. Однако зелен, зелен еще, придется с ним повозиться.

— Правда, хорошо сказано? — спросил Андрей.

— Да, — ответил Владимир, — сказано сильно и красиво. Но знаешь, Андрейка, в одном, принципиальном, я с этой статьей не согласен. Уж не знаю, кто автор, может и сам Ульянов, — похоже на то, — но заблуждения присущи всякому. Я убежден: пролетариат российский не созрел до самостоятельных политических действий, крестьяне — тем более. Пойди на любую фабрику, попробуй произнести речь против «царя-батюшки». По шее могут накостылять. Гандурин виноват, Бурылин виноват, Гарелин виноват, управляющие виноваты, конторщики, мастера, подмастера, табельщики, а государя ты не тронь, ему, наместнику божию, за всем не углядеть... Не поймут премудростей наших. Жалованье прибавить, рабочий день уменьшить — это понятно. Штрафы отменить, мясо во щи — это все понятно. А политикой заниматься не станет рабочий, не дорос. Правда, есть, конечно, и среди рабочих начитанные, политически грамотные. Но ведь их мало. И они, оставаясь мастеровыми, в то же время уже интеллигенты — не происхождением, не положением, а по сути своей. Вот они станут опорой в революции... Основную же массу можно всколыхнуть, поднять лишь лозунгами, понятными ей, конкретными, житейскими, а не отвлеченными...

— Нет, — неожиданно резко возразил Андрей. — Ты не прав, Володя. Вот я сегодня был у Волковых. Хоронить будут завтра Ивана Архиповича, а сегодня полна изба народу, и, представь себе, не только о покойном говорили, не одних только фабрикантов ругали, которые рабочих губят, Ивана Архиповича до срока загнали в могилу. Нет, Володя, ты не прав...

Хибарушка наполнилась дымом, Владимир курил почти не переставая.

— Остаюсь при своем мнении, — сказал он. — Вот что. Завтра поедем в Шую.

— С чего бы вдруг?

— Надобно. Там узнаешь.

— Завтра не могу. Хоронить Ивана Архиповича...

— Тогда послезавтра.

— Экзамен.

— Ах, да. Закон божий! Веская причина. Ради такого случая отложим путешествие до пятницы...


11

Итак, революционер есть человек обреченный. Не имеет ни личных интересов, ни дел, ни чувств, ни привязанностей, ни собственности, ни даже имени. В нем все поглощено единым исключительным интересом, единою мыслью, единой страстью — революцией. Он разрывает всякую связь со всеми законами, порядками и приличиями. Он враг образованного мира и живет в нем лишь для того, чтобы вернее этот мир разрушить. Революционер презирает и ненавидит нынешнее общественное мнение и общественную нравственность. Нравственно для него то, что способствует торжеству революции, безнравственно и преступно — мешающее. И снова, и снова: революционер — человек обреченный, беспощадный для государства и всего сословно-образованного общества и от них не ждет ни малейшей пощады. Война не на жизнь, а на смерть. Готовность выдержать любые пытки.

Суровый для себя — будь суров и для других. Все изнеживающие чувства — родство, любовь, благодарность, даже честь — задави в себе единою холодной страстью революционного дела. Одна нега, одно утешение, вознаграждение и удовлетворение — успех революции. Одна мысль, одна цель — беспощадное разрушение. Никакого романтизма, никакой чувствительности, восторженности, увлечения. Только холодный расчет. Мера дружбы и привязанности определяется степенью полезности общему делу. Когда товарищ попал в беду, решая вопрос, спасать его или нет, никаких чувств, только трезвые соображения: выгодно для революции спасать арестованного, приговоренного или нет. Невыгодно, — значит, не спасай.

Террор. Все поганое общество должно быть раздроблено на категории. Кому — немедленная смерть, кому — некая отсрочка, притом отсрочка не из жалости к ним, а для того, чтобы они зверскими поступками довели народ до бунта. Высокопоставленных скотов или же личностей, не отличающихся ни умом, ни энергией, но пользующихся богатством, связями, влиянием, отнести к третьей категории. Их надо опутать, сбить с толку, и, овладев по возможности их грязными тайнами, сделать своими рабами. А дальше — еще категории. Государственные честолюбцы, либералы — скомпрометировать их донельзя, их руками мутить государство. И доктринеры, конспираторы, праздно глаголющие — толкать их, тянуть вперед, в практичные заявления, — большинство бесследно погибнет, а немногие придут к настоящей революционной деятельности.