Навстречу Нике — страница 50 из 84

Германия во искупление своей страшной вины перед убитыми во времена фашистского рейха миллионами евреев теперь принимает у себя любого, в ком течёт еврейская кровь, обеспечивает вполне приличное жильё, ежемесячное пособие.

Конечно, всё это замечательно. Удивительно. Дай Бог здоровья бабушке Ляле, как ты её называла, когда она приезжала к нам погостить.

Про мою маму ты говоришь: «У меня есть бабушка Белла, которая на небе».

…Гложет только одна мысль: какое отношение имеют люди, уезжающие вкусить комфортное, дармовое существование, к тем, кто пережил пароксизм ареста, эсэсовских концентрационных лагерей, непреходящий смертный страх перед неизбежной гибелью, кто, порой с ребёнком на руках, видел последнее, что было суждено увидеть на земле – хари автоматчиков в нацистской форме. Или вдохнул ядовитый газ «циклон», прежде чем быть брошенным в огненную пасть крематория.

Мне скажут: «И оставшиеся в живых евреи познали голод, бомбёжки, эвакуацию». А русские, украинцы, белорусы, молдаване?..

Я бы ни за что не поехал жить в Германию ещё и потому, что там на полях, уже смешанный с землёй, вопиет прах, развеянный из труб крематориев, пепел замученных моих одноплеменников, которых я, будучи тогда мальчишкой, не смог уберечь.

Господи! Прости меня за то, что я не могу простить!

…Так вот, бабушка Ляля доживает последние недели в уже проданной квартире. Полученные 18 тысяч долларов она разделила на три равные части. Одна часть – младшей дочери, одна – себе, шесть тысяч благородно дарит нам.

Марина сразу решила, что это неожиданно свалившееся богатство она тоже разделит на три части. Купит, пусть не новые, «жигули», устроит капитальный ремонт квартиры с заменой кухонной мебели. Оставшаяся треть денег пойдёт на мелкие семейные нужды, на поездку к дону Донато. Чтобы мы не слишком обременяли его.

Вчера Марина и ты уехали вечерним поездом «Москва–Киев» прощаться с бабушкой.

Полив цветы, заставляю себя вернуться к письменному столу. Если не работать изо дня в день, теряешь ритм, выпадаешь из в высшей степени своеобразного потока времени, вещей, людей и событий. Чем дольше перерыв, тем труднее вернуться.

Бывает, оторванный от работы, некоторое время чувствуешь себя, как рыба вынутая из воды, трепыхаешься, бьёшься. Затем, если всё же не удалось вовремя включиться, всё засыхает, мертвеет. Настаёт критический момент, когда ты уже не можешь вернуться в тот самый поток…

Настоящее творчество – это совсем другой способ познания, чем поневоле поверхностный, часто бессмысленный труд журналиста. Не только я, все, кто занимается журналистикой, знают о ничтожном коэффициенте полезного действия этого труда.

С самого начала внештатной деятельности я заподозрил бессмысленность этого занятия, но оно давало возможность приносить справки в дирекцию института, время от времени получать ничтожные гонорары. И познать страну. Со временем я объездил ее всю. Единственный регион, куда меня не заносило и где я так до сих пор не был – Урал.

Находясь в командировках, я вёл жизнь, полную приключений. Порой опасных. Но до чего же азартно было вырываться из родительского гнезда, из тесноты нашей комнатёнки, чувствовать себя свободным.

Помню, на один из гонорарчиков я купил свой первый в жизни галстук – синий, атласный с поперечной красной полосой.

Повязанный этим галстуком, я появлялся на стройках Москвы, на Карачаровском механическом заводе, где делали лифты, в Академии наук. Было мне девятнадцать–двадцать лет.

До тебя оставалось жить почти полвека.

За всем этим я продолжал заниматься главным своим делом – писал стихи.

Много читал. Научился читать профессионально. Пытался понять, что и, главное, как выражает своим произведением автор. Почему у него получается или не получается. Словно беседовал с Гомером, Толстым, Сервантесом, Лесковым. Неплохие были у меня собеседники.

Иногда я вычёркивал карандашом лишние с моей точки зрения абзацы и даже целые страницы, исправлял строки в стихах Есенина, покушался даже на Маяковского. Которого продолжал любить.

Писать собственные стихи становилось всё труднее. Приходило понимание того, что необходимо преодолеть инерцию всей предыдущей литературы. Необходим свежий взгляд на изменяющийся мир.

Показать новые стихи было некому. Не с кем было посоветоваться, может быть, поспорить.

Руководитель моего поэтического семинара при всём своём таланте был чудовищно необразован, благодушен. Получив сталинскую премию, приобрёл автомобиль, дачу. Бывший футболист, он в своей новой квартире на Соколе гонял из кабинета на кухню, оттуда в спальню и гостиную футбольный мяч, во время разговора подбивал меня пасовать ему и приговаривал: «Не высовывайся. Иначе выгонят, и я для тебя, Файнберга, ничего не смогу сделать. Придумай себе псевдоним. Играешь без ферзя».

В газетах, журналах продолжали появляться произведения однокурсников. У меня же не было напечатано ни одного стихотворения.

Но я предпочёл жить с открытым забралом.

Опять уходил в книги. Добрые люди давали мне (почему–то всегда только на сутки) давно изданные, пожелтевшие книжечки стихов акмеистов, конструктивистов. Как–то в ныне уже несуществующем букинистическом магазине рядом с гостиницей «Националь» я углядел и купил четыре тома сочинений Велимира Хлебникова – гениального безумца, если сказать по правде.

Мои читательские интересы сильно расходились с институтской программой. Величия некоторых литературных памятников, например «Слова о полку Игореве» или романа «Воспитание чувств» я в ту пору не ощущал. Не все курсы лекций, а я имел право их посещать, казались мне интересны.

Однажды зимой ректор представил нашей аудитории некоего невзрачного человека в потёртом костюме, сказал:

— Пришло указание ввести новый курс – белорусская литература. Вы обязаны знать литературу хотя бы одной из республик СССР.

Он вышел. А человек, взобравшись на кафедру, честно объяснил:

— История бэлорусской литэратуры нэ столь интэрэсна, сколь трагычна.

Мне стало жаль этого дяденьку, да и белорусскую литературу. Через месяц он покорно поставил зачёты всем нам, лоботрясам, так ничего и не пожелавшим узнать о его предмете.

Гораздо хуже обстояло дело с другим предметом.

Незадолго перед летними каникулами всем раздали новенький учебник по языкознанию, написанный нашим лектором – профессором Реформатским. Тут нужно было сдавать уже не зачёт, а экзамен. Ходили слухи, что по итогам этой сессии из института будут отчислять.

Старшекурсники рассказывали страшные вещи: профессор так любит свой предмет, так зверствует, что не существовало ни одного студента, который при сдаче экзамена не был бы с позором изгнан им вон три, а то и четыре раза. Один поэт, бывший солдат морской пехоты, якобы сдал экзамен на «тройку» после двенадцатой попытки!

И всё же я легкомысленно, как, впрочем, многие другие, удосужился пролистать учебник лишь в ночь перед экзаменом. К утру у меня голова пошла кругом от каких–то юсов больших и юсов малых, казавшихся тарабарщиной лингвистических сведений.

…В институтском коридоре возле закрытой двери в аудиторию, где ждал со своими экзаменационными билетами профессор, стояла испуганная толпа студентов. Никто не решался войти. «Ничего не знаю, ничего не понимаю, ничего не соображаю», – причитала красавица с очного отделения. Говаривали, будто бы её зачислили в институт только потому, что она – красавица. Так сказать, для украшения. Через несколько лет она погибла в автомобильной катастрофе.

Бывший солдат морской пехоты тоже был здесь. Явился из сочувствия к нам, горемыкам, делал мрачные прогнозы: «Братва, по первому разу никому даже «трояка» не поставит, не надейтесь. Тем, кого не отчислят, придётся сдавать осенью».

— Входите же, трусы! – глухо раздался из аудитории голос Реформатского. – Я жду.

Вот тут я впервые взмолился Богу, попросил: «Боже, если ты есть, пожалуйста, спаси меня!» И вошёл в аудиторию первым.

Профессор почему–то сидел за последним столиком у окна, за которым буйствовала под ветром зелень деревьев.

— Садись, садись рядом, голубчик, – подозрительно любезно пригласил профессор. На столе перед ним не было экзаменационных билетов, лежала газета «Правда». – Отвечай честно, учебник читал?

— Читал.

— Что понял? Что запомнил?

— Юс большой и юс малый…

— И всё?!

— Всё.

— Гони зачётную книжку!

Выкладывая перед ним зачётку, я понял, что он влепит двойку. И увидел, что он пишет в ней «отлично»!

— Сегодняшнюю «Правду» читал?

— Нет.

Он живо развернул газету, сунул мне под нос. Сверху газетной полосы большими буквами было напечатано: И. Сталин «Марксизм и вопросы языкознания».

— Конец пришел этому Мару и всем его ученикам! Ощущаешь?

— Ощущаю…

— Погоди! – Реформатский шустро опустил руку куда–то в угол, достал початую бутылку водки, гранёный стакан. – Выпей за то, что я дожил до этого дня!

Я принял до краёв наполненный стакан, зажмурил глаза, опорожнил.

Никакой закуски у профессора не было.

Вышел из аудитории, сказал накинувшейся на меня братии:

— Идите скорей. Бред собачий. Я получил «отлично».

70

Уже некоторое время слышу твой доносящийся из будущего вопрос:

— Папа! Неужели в свои девятнадцать–двадцать лет ты ни разу не влюблялся после смешной истории с той женщиной, перед которой ты покатился по лестнице?

Вот это вопрос… Видишь ли, вообще говоря, не принято рассказывать девочкам, особенно родной дочери, о приключениях такого рода. С другой стороны, часто забываю о том, что эту книгу будет читать взрослый человек.

И влюблялся, и целовался поздними вечерами в тёмном подъезде.

Но вот что я тебе скажу: юность моя выдалась трудной, одинокой, однако, во многом благодаря поэзии, я поставил себе очень высокую планку – не изменять своей будущей жене, своей настоящей любви, будущему ребёнку.

Кто–нибудь не поверит, сочтёт безумцем. Не знаю, согласишься ли ты с подобным максимализмом.