Некому было задать эти вопросы. Я нашёл в секретере и выкинул коробочку с запонками.
Приятель не мог всё время оставаться в Москве. Теперь я один навещал благодарно улыбающуюся мне навстречу больную. Принёс ей акварельные краски, альбом, массировал пальцы, чтобы хоть как–нибудь могла держать кисточку. Приволок проигрыватель с пластинками. Ей нравилась музыка Моцарта, печальные песни Анны Герман.
Сидя в просмотровом зале или на лекциях, боялся, что некому подать ей стакан воды, перевернуть пластинку. В палате лежали такие же бездвижные больные.
Через несколько месяцев она скончалась.
На одной из полок, в плотной шеренге наших книг втиснут буклетик с посмертной выставки акварельных работ юной художницы. По общему признанию, талантливых. Погляди!
Между тем, учёба на курсах кончилась. Необходимо было снимать дипломный фильм. Мой руководитель – кинорежиссёр Марлен Хуциев сказал:
— Володя! Все ваши замыслы не реальны… На минской киностудии залежался давно уже купленный ими сценарий. Слабый. Но иной возможности снять диплом в ближайшие годы не будет! Поэтому не делайте трагическое лицо, езжайте в Минск, на пару с другим нашим выпускником принимайтесь за дело.
Сценарий действительно оказался дурной. При этом я был рад поводу надолго уехать из тяжёлой семейной атмосферы моего дома.
Перед самым отъездом меня занесло в пресловутый Дом на набережной, в гости к директору Института теоретической физики, слывшему покровителем диссидентов и писателей.
Весь вечер я читал стихи. Меня обласкали. Жена хозяина – дочь легендарного командира Красной Армии Щорса угостила «щорсовкой», самогоном собственного изготовления.
— Скажите, пожалуйста, как вы думаете, что значат все эти расплодившиеся рукописи о йоге, о духовном целительстве? Недавно умерла знакомая девочка. Врачи не смогли ей помочь…
— Чушь! Нет и быть не может никакого духовного целительства.
— Ну, хорошо. Вот вы, физик, имеющий дело с элементарными частицами, допускаете вы существование мира невидимого с нашего плана бытия? Ангелов, о которых говорит Евангелие?
— Слушайте, кто вам морочит голову?
— Ладно. Тогда последний вопрос: сколько лет ещё продлится в нашей стране эта вонючая власть, унижающая людей?
— Лет?! Империя Чингисхана существовала столетия! Никаких перемен ни при вашей, ни тем более при моей жизни не будет.
86
Только задремал после бессонной ночи. Слышу приближающийся топоток – топ–топ–топ… Влезаешь с торца тахты в своей голубенькой пижамке. Глаза полузакрыты, ещё спят. Упорно продвигаешься, локоны закрывают часть лица. Чудесно пахнет детским тельцем.
Отодвигаюсь на край постели и прикрываю тебя одеялом.
— Ника, зачем ты так рано встала?
— Я сегодня не Ника, а щеночек.
— Щеночек, поспи. Слышишь, мама ещё принимает душ? Поспи.
Идёт в настоящем наша с тобой жизнь. Одновременно протекает передо мной прошлое… Когда будешь читать книгу, и это настоящее станет прошлым… Приближающееся топанье босых ножек на рассвете – лучшая музыка, какую слышал. Как её зафиксировать, оставить в вечности?
Совсем иною «музыкой» встретил Минск, где мне предстояло вместе с моим сорежиссёром снимать диплом – полнометражный художественный фильм по отвратному сценарию, состряпанному неким московским писакой.
Действие должно было происходить в 1937 году. Том самом, когда Сталин и его подручные подписывали длинные перечни обречённых на казнь сотен тысяч людей, когда миллионы «классово чуждых» этапировали поездами и пароходами в концлагеря… И в том же году Советский Союз помогал испанским республиканцам в войне против фашистского генерала Франко.
А теперь послушай, в какое положение я попал.
Главным действующим лицом сценария был мальчик, к которому приезжал прощаться перед отлётом в Испанию его дядя – военный лётчик. Мальчик жил со своей мамой рядом с соседом, грязным, опустившимся стариком, разводившим для продажи аквариумных рыбок, тайно хранящим у себя икону, а также изданные до революции религиозные книги. Короче говоря, «классово чуждый», гадкий старик.
Я, как многие представители моего поколения, романтически относился к той испанской войне. Ведь это была первая битва, когда против фашизма объединились лучшие, самые отважные люди многих стран, интернационалисты. Великий художник Пикассо, писатель Хемингуэй тоже были на стороне республиканцев.
Я выбил право на стадии режиссёрского сценария переписать эту историю. Но что было делать со стариком? Ни художественный совет минской студии, ни автор убрать этот, между прочим, совершенно не нужный для сюжета, персонаж ни за что не разрешали.
Помню, в отчаянии вышел я осенним утром из гостиницы «Минск», где меня поселили, пошёл по улицам. Город, в котором мне предстояло много месяцев жить и работать, тоже мог привести в отчаяние. Серый, непомерной длины главный проспект с плотными рядами одинаковых зданий, обязательный серый обелиск у вечного огня на главной площади. Я свернул в сторону.
И услышал грохот. Это была адская какофония – вой моторов, скрежет железа, звон раскалывающихся глыб.
Вдалеке, возле верёвок ограждающих какое–то пустынное место, стояли люди. Подойдя ближе, я увидел, что они плачут.
В дыму натужно ревущих двигателей шли бульдозеры. За ними показались рабочие с ломами. Они раскалывали сдвинутые с мест чёрные надгробные плиты с шестиконечными звездами, надписями на еврейском языке. Кое–где среди вывернутых комьев земли белели черепа, человеческие кости.
Плакали уцелевшие родственники тех, кто был похоронен…
«Здесь несколько лет были фашисты, – подумал я. – Даже они не уничтожили еврейское кладбище».
Казалось, ломами бьют не по плитам и черепам, а по моей голове. Я оглянулся на плачущих людей, старых, беспомощных…
Как ты думаешь, для чего судьба привела меня в этот час в это место?
Я вспомнил, что я еврей. Кровь праотцев – Авраама, Исаака, Иакова заговорила во мне. И я тоже заплакал.
Поэтому теперь, когда слышу по утрам приближающийся топоток ножек, вспоминается минская какофония, поневоле думаю о твоём будущем – чистокровной еврейской девочки…
Сценарий в какой–то мере удалось переделать. Правда, старика, продающего на базаре аквариумных рыбок, изгнать всё–таки не дали. Впоследствии я при показе этой восьмичастёвой картины ухитрялся изымать ту её часть, где он «злодействовал». И никто ничего не замечал.
Занятый со своим сорежиссёром пробами актёров, съёмками, я перестал писать. Мало того, почувствовал упоение властью над киногруппой.
…Как–то не приехала в срок из Ленинграда актриса, начавшая сниматься у нас в роли матери героя. Съёмки остановились. Я послал за ней нашего пожилого администратора – хитрована, балагура.
Тот уехал и пропал. Вернулся только через неделю. Без актрисы. В состояния похмелья.
— Где актриса? – спросил я.
— Какая актриса? Вот её мама – это актриса!..
Я приказал выгнать его с работы.
Всю зиму шли съёмки на студии. Там в павильоне была сооружена квартира, где разворачивалось основное действие. Весной оставалось снять натурные сцены.
К этому времени сорежиссёр постепенно оттеснил меня от активного участия в съёмках. До курсов он уже поработал в кино, владел профессиональными навыками. Я же вечно был неуверен в себе, переснимал некоторые эпизоды по много раз, что удорожало картину, затягивало время производства фильма.
Будто из этой чепухи могло получиться что–нибудь хорошее!
Я стал несчастен.
Не раз вспоминал, как однажды в Москве после выступления перед первокурсниками педагогического института, спросил у одной из девушек, которая попросила поставить автограф на книге стихов:
— Ну, вот, вы прошли огромный конкурс, учитесь. Счастливы?
— Нет, – сказала она. – Для меня каторга каждый день ходить на лекции. Не хочу быть учительницей, боюсь детей…
— Зачем же вы поступили сюда?
— Родители заставили. Папа и мама – учителя. Бабушка тоже была учительницей.
— А чем бы вы хотели заниматься?
— Люблю шить. Обшиваю всех подруг. Если бы меня оставили за швейной машинкой, если бы работать где–нибудь в ателье…
Я жил в Минске на командировочные, регулярно отсылал зарплату семье, таскался на съёмки. Давно понял, что занимаюсь не своим делом. Но всё–таки нужно было доснять дипломный фильм. Бес честолюбия нашёптывал: «Это просто плохой сценарий. Будешь потом сам хозяином положения, будешь снимать сам, один. Ни от кого не зависеть… Терпи!»
Дотерпелся я до того, что, когда, к моему удивлению, фильм был успешно сдан, что, когда мы с сорежиссёром получили по синенькой книжечке диплома, удостоверяющего о том, что мы что ни на есть настоящие кинорежиссёры, и были приняты на работу в Останкино в телеобъединение «Экран», меня как–то зазвал в гости какой–то рослый пожилой человек, присутствовавший на одном из первых просмотров.
— Вы сняли фильм о моей молодости, – сказал он. – Я – участник испанской войны, военный лётчик.
— Почему вы пригласили меня одного, без сорежиссёра?
— Читал ваши стихи, знаю, что вы – член Союза писателей. Кстати, я тоже писатель, документалист. Хотите покажу фотографии времён войны с франкистами?
Он доставал из конвертов пожелтевшие снимки. На аэродромах у самолётов с пропеллерами, в окопах среди бойцов интербригад, пирующего в ресторанчике с белозубыми парнями, перетянутыми портупеями, всюду можно было узнать его – рослого, ещё не седого, как теперь.
— Дважды пытался вступить в Союз писателей. Не принимают. Считается, что большинство из советских, кто был тогда на испанской войне – чекисты.
— Считается, или на самом деле?
— У меня на лацкане пиджака рядом с орденскими планками есть знак «Почётный чекист». Я этого не скрываю. Встаньте, пожалуйста, подойдите сюда, – он подвёл меня к стене, где в рамочке висела фотография какого–то усатого господина в шляпе, стоящего возле автомобиля на фоне ярко освещённой солнцем глухой бетонной ограды.