Утром со мной случилось чудо. Еще не проснувшись, я начал сочинять стихи: «А про город Амурзет мы узнали из газет. Рассказала нам газета — нету лучше Амурзета…»
Первое о чем я подумал, окончательно проснувшись, — о лаврах самого плодовитого стихотворца, прославившегося, впрочем, совсем не стихами, — немецкого ученого Вильгельма Гумбольдта, в течение всей жизни каждый день писавшего для своей жены по стихотворению в сто строк. Спросонья да при таком удачном дебюте мне даже показалось, что это не так уж и трудно. Разумеется, при достойном объекте.
А затем пришла простая мысль: откуда взялся во мне этот Амурзет? И я подумал, что, вероятно, кто-то в коридоре, проходя мимо двери моей каюты, произнес это самое слово. Встал, выглянул в иллюминатор и увидел, как мне вначале показалось, целый город. Наскоро оделся, взбежал на мостик, разглядел над пологим песчаным берегом ряды белых домов в буйстве зелени, склады, водонапорные башни, баржи под кранами. Это и был Амурзет, самый южный поселок на всем почти трехтысячекилометровом пути по Амуру.
— Надо бы укропу купить, — сказал Матвеич, поднявшись на мостик.
— Хватит остановок! — возразил капитан.
— И клапана продуть надо…
И я, не имевший на судне права голоса, тоже подал свой голос насчет того, что, мол, и мне интересно пройтись по берегу.
Не знаю, что подействовало на капитана, но он сдался. Быстренько спустили вельбот, оттолкнулись от борта, и матрос начал дергать за веревку, чтобы завести мотор. Мотор не заводился.
— Давай веслами! — кричали с теплохода. — Унесет к китайцам!
Я схватил весло, стал подгребать.
— Когда механик на борту, нельзя хвататься за весла, — невозмутимо сказал Матвеич.
— Обидно?
— Когда механик на борту, все равно доплывем.
— Ясно, что куда-нибудь доплывем. Но хотелось бы в Амурзет.
Вдруг мотор чихнул, кашлянул, сплюнул мутную воду и понес нас к середине реки.
— Куда?
— Правь к нашему берегу! — закричали с судна.
Вельбот тяжело, словно нехотя, развернулся и быстро побежал по течению вдоль песчаной отмели мимо коров на берегу, самосвалов, черных островерхих гор угля.
— Я говорил, не надо волноваться, если механик на борту, — назидательно сказал Матвеич.
Амурзет встретил нас глубочайшими раскопами на дорогах: прокладывался то ли водопровод, то ли канализация. Вдоль раскопов по зеленым, как аллеи, тротуарам шли парни в ослепительно красивых свитерах. Я кинулся в универмаг в надежде увидеть на прилавках это трикотажное чудо, но там было закрыто на переучет. И я пошел по улицам, читая афиши.
У входа в городской парк стояли на каменных пьедесталах две огромные чугунные пушки образца 1853 года. Возле одной из них сидела симпатичная девушка и улыбалась. Я сфотографировал ее и спросил имя.
— Тая, — спокойно ответила она, удивленно подняв свои красивые черные брови. — А что?
— Ничего. Просто мне нравится городок ваш — Амурзет.
— Мне он тоже нравится. Только это еще село.
Тая согласилась показать мне парк, и мы пошли с ней по мягкой аллее. Помолчали у обелиска, поставленного в память павших на войне. Потом возле небольшого кинотеатра я увидел толпу ребятишек и прицелился, чтобы сфотографировать эту суетливую ораву. Вдруг над моим ухом кто-то хрипло крякнул, просипел вчерашним голосом и ударил знакомой мелодией:
— Городок наш — ничаво,
Положенье таково…
Я вздрогнул и оглянулся. Привязанный проволокой к березе, покачивался большой серебристый громкоговоритель.
После этого моего замешательства съемки уже не получилось: мальчишки быстро сориентировались и выстроились в одну шеренгу. Некоторые почему-то начали показывать язык.
Я проводил Таю до автобусной остановки и пошел к зданию райсовета, что высился традиционными колоннами над шпалерами цветников. И там на широких белых ступенях увидел немолодого уже человека, высокого, крепкого, с темным обветренным лицом. Меня привлекло то, что одет он был не по-утреннему: белая рубашка, черный костюм, черные модные туфли. Мне вдруг очень захотелось узнать, куда это в такую рань собрался человек в вечернем костюме? Пошел знакомиться и… мой дорожный блокнот пополнился рассказом еще об одном интересном человеке.
Зовут его Рафаил Хаймович. Родился на Украине, рано потерял отца и мать. Брат погиб, обороняя Ленинград. И он тоже прошел нелегкие фронтовые дороги и закончил войну с самыми главными медалями: «За победу над Германией» и «За победу над Японией».
Пережитое научило Рафаила Хаймовича понимать важнейшую для еврея истину, что земля обетованная не та, замешанная на лжи и крови, о которой напевали сиониствующие «собратья», а эта, добытая трудом, которая зовется Советской Родиной. После демобилизации из армии он остался в Еврейской автономной области и пошел на завод токарем. Работал сначала на текстильной фабрике в Биробиджане, потом на заводе «Дальсельмаш», выпускающем рисозерноуборочные комбайны.
И ему тоже приходилось слышать лицемерный плач зарубежных радиоголосов, будто порядочному еврею в Советском Союзе трудно развернуть все свои способности. Он удивлялся таким разглагольствованиям, посмеивался над ними и работал, совершенно уверенный, что если человек порядочный, то ему всюду в нашей стране живется и работается легко и просто.
Его не обошли ни честь, ни слава, ни достаток в семье. Токарь-универсал, он заслужил звание «Мастер — золотые руки» и получил право работать без контролера. За достойный труд страна наградила его орденом Ленина.
С реки донесся короткий вскрик «Столетова», и я заторопился к берегу. Спохватился в последний миг, спросил, чего это Рафаил Хаймович с утра так приоделся?
— Был тут по делам, а теперь в Хабаровск еду, — ответил он. — Сейчас придет «Ракета».
Это было для меня новостью, и я заволновался: такой замечательной показалась мне перспектива сегодня же оказаться в Хабаровске. Но менять-дорожные планы было поздно, и, наскоро попрощавшись с моим новым знакомым и выразив желание встретиться еще, я помчался к берегу…
Весь этот день меня не покидали мысли о беспрецедентном и истории равенстве наций в нашей стране, о советской идеологии.
В 1928 году Президиум ЦИК СССР постановил отвести один из лучших районов Приамурья для заселения трудящимися-евреями. А еще через шесть лет Биробиджанский национальный район был преобразован в Еврейскую автономную область, куда могли свободно переселяться как советские граждане еврейской национальности, так и трудящиеся-евреи из других стран. Народ, оглушенный человеконенавистническим визгом сионистов, сбитый с толку россказнями раввинов и банкиров, разжиревших на эксплуатации и своих и чужих, — этот народ впервые в истории получил возможность жить, как все другие народы, не унижаясь и не чванясь.
«Биробиджан — это тайга, которая ляжет пределом в истории еврейства, — писал в самом начале тридцатых годов писатель II. Лидин, путешествовавший по этим местам вместе с одной американской корреспонденткой. — Евреи пришли в тайгу… и образовали колхозы — первые, вероятно, в истории еврейства. Кожаный дневник американки может быть наполовину заполнен Биробиджаном. Для того, чтобы увидеть это крушение сионизма, стоило приехать из Америки».
И далее: «Путь на Дальний Восток, как путь в будущее…»
Стоит эти слова еще и еще раз вспомнить именно теперь, в нору разгула сионизма во многих зарубежных странах, когда на сцену истории выкарабкиваются очередные, теперь сионистские, режиссеры, стремящиеся разыграть старый, много раз освистанный фарс о мировом господстве «богоизбранных»…
На рассвете я проснулся от топота ног и непрерывных тревожных звонков. Кое-как оделся, выскочил в коридор.
— Что случилось?
Матросы, не отвечая, проносились мимо, на бегу застегивая куртки.
По внутреннему трапу я начал подниматься на мостик и вдруг услышал сверху голос капитана:
— Второй трюм горит! Второй трюм горит!
«Ну вот, — подумал я, — пожара мне как раз и недоставало. Будет полный комплект приключений».
Вылез на мостик, принялся искать глазами огонь или хотя бы дымок. Единственное, что разглядел: сигаретный дым, клубившийся над Пантелеичем. Все было, как обычно, и на «Столетове», и на «невесте». Слабый ветер гнал поперек реки покатые амурские волны, и светлеющая от близкой зари даль над ними была словно бы затянута серым туманом.
— Тренировка, — сказал капитан.
Спать больше не хотелось. Я стоял в затихшей рулевой рубке и смотрел, как занималась заря. Небо на востоке все раскалялось, и редкие тучки все больше румянились, как оладьи на жаровне. Величественная картина восхода наполняла душу трепетным ожиданием чуда, и невольно вспоминались древне древние утренние восторги наших предков, записанные на березовых дощечках «Влесовой книги»: «…тут прекрасная заря идет к нам, как благая жена дает молока в силы наши и крепость двужильную; та ведь заря солнцу вестница… конная вестница скачет, чтобы приготовили его золотой челн…»
По сравнению с позавчерашним днем все вокруг изменилось. Не осталось и следа от гор, сжимавших реку, — Амур разлился, успокоился, словно отдыхая после прорыва через хребты Малого Хингана. Справа и слева простирались теперь низкие берега, и только перелески ломали монотонность необозримых равнин.
Солнце приоткрыло на мгновение красный глаз и словно бы снова зажмурилось, загороженное какой-то крохотной тучкой. И снова взблеснула раскаленная магма, начала быстро растекаться по горизонту, вздыматься пузырем, превращаться в гриб, приросший к темной земле все более растягивающейся огненной своей ногой. Но вот солнце оторвалось от земли, мигом втянуло ногу и повисло над горизонтом огромным малиновым шаром. И через всю необозримую гладь Амура прямо к форштевню нашей «невесты» словно бы раскатилась красная ковровая дорожка.
— Хорошо! — вздохнул капитан.
— Красота! — подтвердил я.
— Вот Фуюань пройдем, и оба берега будут наши, хоть туда прич