«Третьими воротами», после воздушных и железнодорожных, называют современные путеводители речной порт. Но река все-таки была первыми воротами. Если следовать хронологии, то вторыми воротами надо бы называть железнодорожный вокзал. И лишь третьими — аэропорт, несмотря на огромное, поистине первостепенное значение, которое приобрела авиация, поставившая эти отдаленные места чуть ли не рядышком со среднерусским Нечерноземьем.
Над темными водами Амура, над железнодорожным мостом низко, на взлете, прошел тяжелый Ту-114, заглушив шум наших двигателей и грохот поезда в железных решетках моста. Самолет сделал большой круг и скрылся за домами Хабаровска.
— На Москву пошел!
— На Москву! — вздохнул я, живо представив себя там, в мягком кресле, жующим холодную курицу обязательного воздушного «горячего завтрака». И затосковал. Подумать только, очутиться в Москве почти в этот самый час, что указывают часы на приборной доске катера!
Трехкилометровая ширь Амура простиралась перед нами огромным стального цвета полем. После мыслей о самолете она представилась мне полосой липкой бумаги, от которой не оторваться…
Каждый день, когда выпадала свободная минута, шел я на набережную, заговаривал с рыболовами, с людьми, просто так стоявшими у каменного парапета. И узнавал от них уйму интересного.
Говорят, что охотники — мастера рассказывать про разные чудеса. На Амурской набережной я убедился: рыболовы им не уступят. Мне рассказывали о соме, который ловил воробьев, и о щуке, охотившейся на уток. Как это происходило? Щуке схватить плавающую утку не трудно. А вот сому приходится, видимо, долго и терпеливо ждать, пока неосторожный воробей сядет на ветку поближе к воде.
Рассказывали о гигантской местной рыбе — калуге, весящей не меньше автомобиля «Жигули», о всяких востробрюшках, головешках, верхоглядах, змееголовах, о черных лещах, белых амурах, серебристых карасях и прочих диковинных рыбах…
Я принимал эти рассказы за рыбацкие байки. Но, как потом выяснил из книг, все было чистой правдой. Такой уж это край — полон чудес.
Есть, например, под Хабаровском леса, где грибов больше, чем деревьев. Много больше. Так что заядлому грибнику лучше туда не ходить: запестрит в глазах, закружится голова и, того гляди, пропадет страсть к любимой «третьей охоте».
Водится в местных реках ракушка с романтическим названием — крыловидная маргаритана, живущая двести лет. В ней находят жемчуг.
Растет в лесах мавзолейная сосна, розово-сиреневая кора которой словно бы исписана таинственными письменами. И будто тот, кто прочтет эти письмена, узнает все о людских судьбах. Растет и бархатное дерево, которое народная медицина использует при лечении туберкулеза.
Найдены древние плодоносящие сады, заложенные в этих северных краях тунгусами много сотен лет назад. Есть в Приамурье и много новых садов, где вызревают яблоки, груши, сливы, даже абрикосы и виноград.
На набережной мне рассказывали об уникальных обитателях Приамурья — свирепых диких котах и их робких родственниках — тиграх, о красных волках, гималайских медведях, уссурийских кабанах. И будто видели над Амуром большую черную птицу с красивым изломом крыльев, гостя тропических морей — фрегата, про которого натуралисты говорят, что он очень похож на первоптицу — птеродактиля. И будто именно здесь была поймана редчайшая на земле гигантская бабочка — оливковая пенелопа.
И о людях тоже рассказывали. Конечно же, о крупнейшем певце дальневосточной природы Владимире Клавдиевиче Арсеньеве и о местном поэте Петре Степановиче Комарове. Со вздохом вспоминали, как Арсеньев описывал былое обилие птиц: «Вереницы их то подымались кверху, то опускались вниз, и все разом, ближние и дальние, проектировались на фоне неба, в особенности внизу, около горизонта, который вследствие этого казался как бы затянутым паутиной». И другие его слова вспоминали, относящиеся уже к людям: «Раньше я думал, что эгоизм особенно свойствен дикому человеку, а чувство гуманности, человеколюбия и внимания к чужому интересу присуще только европейцам. Не ошибался ли я?..» Читали стихи Комарова: «Край далекий — с лесами и сопками, с поздней жалобой птиц, — это ты разбудил голосами высокими сыновей золотые мечты»…
А однажды я встретил на набережной человека, рассказы которого готов был слушать час за часом.
Он и внешне был очень колоритен: белая рубашка, белая борода, черные очки на волевом лице этакого таежного волка.
— Писать будете? — сощурился он на меня. И вдруг спросил неожиданное: — А Лонгфелло вы любите?
— Лонгфелло? Как вам сказать?.. Люблю, конечно.
— А что знаете?
Пришлось напрячь память, вспомнить школьное:
— «Дай коры мне, о Береза!..»
— Ну ясно, — сказал он. И, к моей радости, больше допрашивать не стал. Принялся рассказывать, как он беседовал с приезжими американцами. — Я их, как вас, спрашиваю, а они — тык-мык — ничего не знают. Тогда я им наизусть: «Вы, которые, блуждая по околицам зеленым… забываетесь порою на запущенном погосте и читаете в раздумье на могильном камне надпись… прочитайте эти руны, эту песнь о Гайавате!»
Я всегда верил в великую способность поэзии объединять людей. И хоть не я ему, а он сам прочел мне изрядный кусок из удивительной поэмы, но после этого мы уже смогли поговорить как коллега с коллегой.
Детство его прошло в Крыму. Мать работала поварихой в крупнейших южнобережных санаториях. Там имелись богатые библиотеки. С них-то все и началось. Он зачитывался книгами знаменитых путешественников и натуралистов. В 1932 году по путевке комсомола поехал в Москву учиться и поступил во Всесоюзный институт пушного хозяйства.
— Ну, хорошо, — говорил он мне, — все хотят жить в благоустроенных квартирах, в обжитых районах. Но ведь кто-то должен был в этот ныне обжитый район прийти первым…
Его привлекала именно судьба первопроходца. И когда, еще до выпускных экзаменов, ему предложили участвовать в экспедиции по Дальнему Востоку, он согласился, даже не задумываясь о том, что сначала надо получить документы об окончании института.
В той экспедиции они шли по совершенно необжитым районам, давали названия ручьям и сопкам, выбирали места для будущих поселков. Чтобы имелись земли, пригодные для пашни, и река, и пастбища, и чтобы вообще было красиво.
— Много таких красивых мест, — говорил он. — Как-то вышли к урочищу Аланан и ахнули, увидев пологие увалы, поросшие веселым березняком. Вокруг лиственничники, угрюмые места, и вдруг — хорошие почвы, березняки. Да какие! Возьмите картину Левитана «Золотая осень» и списывайте, в точности будет… Или взять озеро Огорон в бассейне Зеи. Высокий берег, мачтовая лиственница, кустарники, ягодники, тучные земли. А какие дали!.. Потом я был кое-где: поселки стоят, дома хорошие, животноводческие фермы. Люди своими красивыми местами не нахвалятся. Спрашиваю: знают ли, кто для них нашел это место? Мало кто знает…
Потом он работал начальником Управления охотничьего хозяйства Хабаровского края. Тяготился административными обязанностями. Потому что главным его увлечением было воспроизводство промысловой фауны. В тридцатых годах, когда он только начинал заниматься этим делом, соболь, к примеру, был редкостью. Охраняли его, разводили, расселяли. Создали первый в стране естественный племенной соболиный рассадник в истоках Бурей. За семь лет его существования было расселено четыре тысячи двести соболей. Он был закрыт потому, что выполнил свою задачу: соболь стал в дальневосточных лесах обычным промысловым зверем.
Потом он завозил в Приамурье ондатру и американскую норку, занимался так называемой «бобровой проблемой». Когда-то бобры заселяли всю Палеоарктику. А на Дальнем Востоке — непонятный разрыв. Почему? Шесть лет он занимался этой проблемой. Раздумьям, предположениям, расчетам, выводам, казалось, не будет конца. К нему недоверчиво относились некоторые кабинетные ученые: как это, даже не кандидат наук, а занимается столь серьезными научными изысканиями. Дело дошло до того, что Дальневосточный филиал Сибирского отделения Академии наук СССР создал специальную комиссию. Комиссия дотошно изучила все его «бобровые рекомендации» и высоко отозвалась о них. И вот в 1964 году в реку Немпту была выпущена первая партия бобров, привезенных из Белоруссии. Сейчас на Немпте бобровый заказник.
Одной этой работы по обогащению фауны достаточно для большой и целеустремленной человеческой жизни. Но ему приходилось выполнять еще и свои, так сказать, прямые обязанности. Он был деканом географического факультета педагогического института, затем начиная с 1959 года — директором Хабаровского краеведческого музея, сидел за тем самым письменным столом, за которым работал когда-то, в бытность свою директором этого музея, знаменитый Владимир Клавдиевич Арсеньев…
Потом, когда мы ходили с ним по музею, я увидел этот стол — старинный, тяжелый, покрытый малиновым сукном. Над столом висел портрет Арсеньева.
— Когда я пришел сюда, об Арсеньеве здесь ничто не напоминало. Стал собирать его вещи. Нашел очки, компас, с которым он путешествовал, подлинный отчет об экспедиции двадцать седьмого года в Совгавань. В Найхине жил нанаец Бамбука, ему уже тогда было больше восьмидесяти лет. Так вот он сохранил винтовку, подаренную Арсеньевым. Берёг, никому не доверял. А в музей отдал…
В музее оказалось множество экспонатов, доставленных сюда им, героем моего рассказа. Редчайшая реликтовая птица — чешуйчатый крохаль, какую найдешь не во всяком даже очень крупном музее мира, добыта им лично. Кстати сказать, впервые эту птицу орнитологи увидели здесь, недалеко от Хабаровска, на реке Кур, в 1910 году. Он подарил музею и речную ракушку-жемчужницу с обнаруженной в ней крупной жемчужиной. По его инициативе из глухой тайги доставлен в музей ствол почти полуторатысячелетнего тиса в метр толщиной. Доставлен в такой сохранности, что лесоводы по сей день удивляются: как удалось выволочь из леса такую громадину, не повредив, не поцарапав ее?
Он ходил по музею, как по своей квартире.