Навстречу рассвету — страница 22 из 36

— Вот эту добыл на реке Хэма, — сказал он, словно живую потрепав за ухом полосатую тигрицу. — О ней писал в своей книге «Рассказы дальневосточного следопыта». Эту лосиху нашел с самолета. Там еще бык был. За быком вылетели на другой день, подлетаем, видим — медведь-шатун хозяйничает. Мы пикируем, чтобы отогнать медведя, а он — на задние лапы и норовит нас за лыжу сцапать. Что было делать? Пришлось и его сюда, в музей, пригласить… Вообще-то медвежья охота — моя любимая. И в группах ходил на них, а чаще в одиночку. Добыл больше сотни… Только вы это… не очень расписывайте радости охоты. Убить зверя — не геройство. Куда труднее и важнее развести. Если я и убивал зверей, то не ради удовольствия, нет, только в силу необходимости…

Я ходил за ним следом по музейным залам и думал о великой силе природы смягчать людские сердца, наполнять их поэтическим трепетом, доброжелательностью. Не случайно путешественники и натуралисты так часто берутся за перо, чтобы передать людям хоть что-нибудь от переполняющей их радости. Вот и этот человек, о котором я рассказываю, стал известным дальневосточным писателем. Его имя — Всеволод Петрович Сысоев…

Приезжая в чужой город или в новый для меня район, я часто задаю себе вопрос: а какая душа у этого города, этого места? Попробуйте-ка представить, например, Ленинград без пушкинских стихов? Или Севастополь без песен о его героической обороне? Или Байкал без известного плача «Эй, баргузин, пошевеливай вал»? Иногда эта душа в красивой сказке, как у некоторых прибалтийских городов, иногда в мифе, легенде, как, скажем, у города Мурома, очень часто — в историческом факте или исторической личности. Попав однажды в польский город Торунь, я был целиком поглощен культом Коперника. О великом поляке, родившемся здесь, напоминали не только памятники да музеи, во и росписи домов, и украшения магазинных витрин, и названия местных предприятий, отелей, учреждений.

Но часто эта душа — в песне. Конечно, как правило, песня отражает какой-либо героический факт истории. Однако героику можно найти едва ли не в каждом музее, а подлинной душой места он, этот факт, становится, лишь когда воспет. Проплывая, например, по Нижнему Днепру, непременно вспомнишь и повторишь про себя: «Каховка, Каховка, родная винтовка…» И хочешь не хочешь, почувствуешь аромат той героики, которая давно уже для всех одинаково стала героической романтикой.

Вот так же и в Хабаровске. Что бы я ни делал, все время во мне «колыхалися знамена кумачом последних ран», и все шли и шли «эскадроны приамурских партизан», вновь и вновь переживая свои Волочаевские дни. И наступил момент, когда я уже не мог не поехать туда, к знаменитой сопке Июнь-Корань.

Чтобы попасть на поезд, идущий в Волочаевку, пришлось вставать пораньше. Была суббота, и я не без труда нашел место у окна вагона. Поезд проскочил черную ночь тоннеля и вырвался на простор. Замелькали частые решетки моста через Амур. Утреннее солнце, висевшее над дальними сопками, заливало огнем широченную водную гладь. Было полное ощущение полета, и маячившие в отдалении пестро раскрашенные мачты высоковольтного перехода через Амур только подчеркивали безмерность океана воздуха. Промелькнул внизу нехоженый свей песков на низких островах, белесые змеи пены на мутной поверхности реки, запестрели луга, голубые глаза озер. Пусть не посетуют на меня любители известной песни о голубых озерах Карелии, но образ этот раньше родился здесь, еще в 1944 году, в стихах Петра Комарова о Приамурье, которое «вереницу следит журавлиную голубыми глазами озер».

Вагон ожил лишь после того, как промелькнуло назад и исчезло все это сказочное. Звякнула гитара, и поплыла под вагонный перестук тихая песня: «На лицо мне капельки падают, падают…» Затем другая, такая же печальная. И уже не читали пассажиры, не разговаривали — слушали. И я слушал, переполняясь осветляющей и возвышающей душу грустью. И почему только русский человек так любит грустную песню?! Не от доброты ли? А может, наоборот — печаль песен смягчает? Одно ясно: тот, кто любит грустные песни, не может быть злым…

Песня о партизанских отрядах, занимавших города, не просто снова вспомнилась, а прямо-таки бросилась в глаза, как только я ступил на волочаевскую землю. Слова этой песни были выбиты на пьедесталах памятников — крестьянину-партизану, стоявшему в привокзальном скверике, и рабочему-командиру, стоявшему по другую сторону вокзала.

— Волочаевка. Откуда такое название?

Этот вопрос я задал случайному попутчику — армейскому капитану, приехавшему сюда на субботнюю экскурсию вместе с семьей и с большой группой своих солдат-автомобилистов. Мы шли к знаменитой сопке по обочине широкого шоссе, сторонясь частых машин. Одни мчались на Хабаровск, другие, встречные, — на Биробиджан. Шум машин мешал разговаривать, но мы все равно разговаривали, нетерпеливо посматривая на белый блик большой скульптуры, сверкавшей на зеленом куполе сопки, возвышавшейся впереди и слева.

— Почему все же Волочаевка? — снова спросил я.

Ответила жена капитана — Валентина. Рассказала обычную для этих мест историю о первопоселенцах. Первым пришел сюда Семен Макарович Волочаев, а потом привез и всю семью — шестерых сыновей и четырех дочерей. Места были глухие, но богатые — много зверя и птицы, много рыбы в близкой реке Тунгуске. За Волочаевым потянулись и другие любители вольного житья-бытья. Так и образовалась деревня, которую переселенцы на сходе решили назвать в честь уважаемого Семена Макаровича. Уважаемого не за то, что был он тут первым и выглядел прямо-таки богатырем, а за более редкое достоинство — грамотность.

Я слушал этот рассказ, и представлялось мне то время каким-то давним, былинным. А оказалось, что было все совсем недавно. Впервые Семен Волочаев взобрался на эту сопку и оглядел окрестные дикие леса… в 1907 году.

Через пять лет в Волочаевку пришла железная дорога, а еще через десять случилось то самое, что выделило Волочаевку из малоизвестных окрестных Камышовок, Осиновок, Даниловок…

После контрреволюционного переворота во Владивостоке белогвардейская опухоль все больше расползалась по Приморью. В декабре 1921 года казачьи части прорвали фронт и заняли Хабаровск. Но, отступая, народноармейцы не потеряли уверенности в победе и то и дело совершали дерзкие налеты на врага. Уже в январе 1922 года большой отряд, совершив 75-километровый переход, ворвался в Хабаровск, насмерть перепугав белогвардейского генерала Молчанова. Тогда белые начали строить оборонительные укрепления, чтобы отсидеться за ними до весны, дождаться более активной поддержки интервентов. Главная оборонительная позиция белых, перекрывавшая единственную ниточку жизни в этом лесном краю — Транссибирскую железную дорогу, была оборудована здесь, под Волочаевкой, на сопке Июнь-Корань. Сопку опутали ряды колючей проволоки, окопы с ледяными валами, частыми огневыми позициями, блокгаузами. Белогвардейское командование было совершенно уверено в неприступности своего главного укрепленного района и хвастливо заявляло: «На подступах к Амуру создан дальневосточный Верден».

Но не прошло и месяца, как к этому «Вердену» подступила проломившаяся через непроходимые снега Народно-революционная армия…

Теперь эта дорога к сопке обозначена стрелками-указателями. Одна из них установлена прямо на шоссе: «Памятник музей Волочаевского боя». По указанной дороге шли и шли люди, петляли по косым тропам крутого склона, устремляясь туда, к вершине, где в просветах меж сосен виднелось белое здание музея.

Поднявшись вслед за всеми, я увидел, что это и не дом вроде, хотя и с окнами, а своеобразный пьедестал для огромной фигуры народноармейца, изображенного в порыве атаки с поднятой над головой винтовкой, прорывающегося через частокол столбов проволочных заграждений. Стены у этого здания-пьедестала необычные — пестрящие частыми выпуклостями, как будто сложенные из валунов, и, по замыслу архитекторов, как я понял, изображающие скалу, гору.

В пасмурной тишине музея стоял бюст главнокомандующего Народно-революционной армией В. К. Блюхера, лежало оружие, осколки снарядов. Люди не задерживались внутри здания — похоже было, что все всё знали о Волочаевских днях, — зато подолгу ходили по широкой площадке на вершине сопки, читали надписи на братской могиле: «Здесь покоятся… Вечная слава героям!..» И подолгу стояли над обрывами, смотрели в туманные дали, удивляясь, как это народноармейцам удалось подойти к сопке по белоснежной равнине под массированным огнем с высоты?!

…А шли они по пояс в снегу, при сорокаградусном морозе. Торопились, чтобы не дать врагу опомниться и подтянуть резервы из Приморья. Их на открытой равнине было меньше, чем белогвардейцев, сидевших в заранее приготовленных окопах, в утепленных. блиндажах. Но они шли, словно бы намереваясь опровергнуть азбуку войны, требующую от наступающих численного превосходства.

И не просто шли в лоб, а и предпринимали сложные маневры. Еще накануне группа войск ушла по бездорожью на юг, намереваясь выйти в тыл к белым, отрезать им путь к отступлению. Группа пробиралась без костров, питаясь мерзлым хлебом, ночуя в сугробах, и 10 февраля вышла к Амуру. В тот же день здесь, у Волочаевки, начался штурм главных укреплений белых. Целый день народноармейцы под огнем прорывались через глубокие снега к проволочным заграждениям и местами дошли и преодолели их, но к ночи вынуждены были отступить. Как вспоминал В. К. Блюхер, «в снегу, на морозе, полуголодные, после шести дней, проведенных под открытым небом, залегли наши цепи перед искусно устроенными заграждениями противника».

Прошел еще день в перестрелках и вылазках разведчиков. А в семь утра 12 февраля три выстрела и ракета с бронепоезда снова подняли бойцов в атаку. Свидетели этого последнего боя не могли потом найти примера ему в своих богатых биографиях. Командир 6-го стрелкового полка Захаров рассказывал, как люди лезли на колючую проволоку, ломая колья тяжестью своих тел. падая под ливнем пуль и осколков. К полудню все было кончено.

Через два дня народноармейцы входили в Хабаровск. «Приказываю, — писал Блюхер, — немедленно собрать тела всех тех, кто с беззаветной доблестью погиб в жестоком бою под Волочаевкой, и схоронить их в общей братской могиле на вершине горы Игонь-Корань и над этой могилой воздвигнуть достойный памятник».