Зу. Посылки должны быть научными, Папочка. В конечном счете, наш долг — жить для науки.
Пожилой джентльмен. Я преисполнен глубочайшего уважения к блистательным открытиям, которые подарила нам наука. Но открытия, сударыня, способен делать даже дурак. Любой ребенок в первые годы жизни делает больше открытий, чем сделал Роджер Бэкон{208} в своей лаборатории. Я, например, еще в семь лет открыл, что у осы есть жало. Но я не требую, чтобы вы за это преклонялись передо мной. Поверьте, сударыня, самое последнее ничтожество способно открыть самые поразительные явления природы — нужно лишь быть достаточно цивилизованным, чтобы найти время для занятий и суметь изобрести соответствующие инструменты и приборы. А что получается в итоге? Открытия лишь подрывают веру в простые религиозные предания. Сперва мы не имели представления о космическом пространстве. Мы верили, что небо — это всего-навсего потолок комнаты размером с землю, комнаты, над которой расположена другая. Смерть была для нас лишь переходом из нижней комнаты в верхнюю или, если мы не повиновались священникам, падением в угольный погреб. На этой нехитрой основе строилось все — религия, нравственность, право, образование, поэзия, молитва. Но едва люди стали астрономами и создали телескоп, их вера рассеялась. Стоило им перестать верить в небо, как они разуверились и в боге, потому что, по их представлению, он живет на небе. Когда сами священники утратили веру в бога и уверовали в астрономию, они, переменив имя и одежду, стали называть себя мужами науки и докторами. Они основали новую религию, в которой место бога заняли чудеса и таинства, творимые с помощью научных инструментов и приборов. Раньше люди поклонялись величию и мудрости господней, теперь они глупо вперились в пространство, измеряемое миллионами миллиардов миль, и обожествили всеведущего непогрешимого астронома. Они воздвигли храмы для его телескопов. Затем, посредством микроскопа, они заглянули в свое собственное тело и обнаружили там не душу, в которую верили прежде, а миллионы микроорганизмов. Они вперились в них так же, как в миллионы миль пространства, и воздвигли для микроскопов храмы, где приносились кровавые жертвы. Люди жертвовали даже собой, отдавая свое тело в руки жрецов микроскопа, которых, как и астрономов, они боготворили за всеведение и непогрешимость. Таким образом, наши открытия не только не сделали нас мудрей, но лишили и той крупицы ребяческой мудрости, которая была нам дана. Я согласен с вами только в одном: они расширили наши познания.
Зу. Чепуха! Знакомство с фактом не есть еще знание факта. В противном случае рыба знала бы о море больше, чем географы и биологи.
Пожилой джентльмен. Очень метко замечено, сударыня. Самая глупая рыба отнюдь не хуже многих моих знакомых географов и биологов знает, как величав океан.
Зу. Вот именно. Даже самый непроходимый дурак, глядя на компас, может сообразить, что стрелка всегда обращена к полюсу. Но неужели, осознав этот факт, он становится умней?
Пожилой джентльмен. Нет, сударыня, не умней, разве что самодовольней. Но я все-таки не понимаю, как можно быть знакомым с фактом и не знать его.
Зу. Разве не бывает так, что вы видите человека и не знаете его?
Пожилой джентльмен(его наконец осенило). Ах, как это верно! Разумеется, бывает. Один из членов нашего клуба путешественников усомнился в правдивости того, что я рассказывал о своем пребывании на Южном полюсе. У себя в Багдаде я вижу этого человека чуть ли не каждый день, но знать его не хочу.
Зу. А что бы вы знали о нем, если б имели возможность взглянуть на него пристальней, через лупу, или рассмотреть каплю его крови под микроскопом, или вырезать его органы и произвести их химический анализ?
Пожилой джентльмен. Безусловно, ничего. Исследование такого рода лишь усугубило бы отвращение, внушаемое мне этим человеком, и укрепило бы меня в решении ни при каких обстоятельствах не знаться с ним.
Зу. Но ведь таким образом вы познакомились бы с ним гораздо ближе.
Пожилой джентльмен. Я никогда не опущусь до близкого знакомства с подобным субъектом. Я дважды посетил летние спортивные состязания на Южном полюсе, а этот человек смеет утверждать, что он побывал на Северном, хотя это вообще вряд ли возможно, поскольку Северный полюс находится посреди моря. Он хвастается, будто повесил на него свою шляпу.
Зу(со смехом). Он просто знает, что путешественники занимательны лишь тогда, когда врут. Но, может быть, посмотрев на этого человека через микроскоп, вы усмотрите в нем кое-что хорошее.
Пожилой джентльмен. Я не желаю усматривать в нем хорошее. Кроме того, сударыня, ваши слова дают мне смелость признаться в одной своей мысли, настолько передовой и дерзкой, что я до сих пор не отваживался высказать ее из боязни сесть в тюрьму, а то и угодить на костер за кощунство.
Зу. Ого! Что же это за мысль?
Пожилой джентльмен(опасливо оглянувшись по сторонам). Я отвергаю микроскопы. И всегда отвергал.
Зу. И вы считаете такую мысль передовой? Ох, Папочка, да это же чистейший обскурантизм!
Пожилой джентльмен. Называйте это, как вам угодно, сударыня, но я утверждаю, что людям, не знающим, на что они смотрят, опасно показывать слишком много. Я нахожу, что человек, пребывающий в здравом уме до тех пор, пока он смотрит на все своими глазами, может впасть в буйное помешательство, начав разглядывать мир через телескоп и микроскоп. Даже когда мы рассказываем сказки о великанах и карликах, великанам не следует быть чересчур огромными, а карликам — чересчур маленькими и злыми. До изобретения микроскопа наши сказки вызывали у детей лишь приятную дрожь и нисколько не страшили взрослых. Но жрецы микроскопа до смерти запугали и себя и всех нас, увидев под ним невидимые прежде чудовища — жалкие, безобидные, крошечные создания, мгновенно гибнущие на солнечном свету и сами являющиеся жертвами тех недугов, которые якобы вызываются ими. Что бы ни говорили ученые, до микроскопа наше воображение оставалось добрым, а часто и смелым, поскольку имело дело с вещами, о которых мы кое-что знали. Но воображение, вооруженное микроскопом и имеющее дело со страшным зрелищем — миллионами уродливых тварей, природа которых нам неизвестна, такое воображение поневоле выродилось в жестокую, ужасную, навязчивую манию. Слыхали ли вы, сударыня, что в двадцать первом веке так называемой христианской эры произошло повсеместное избиение ученых, а лаборатории их были снесены и приборы уничтожены?
Зу. Да, слыхала. У недолговечных все жестоко — и прогресс, и возврат к прошлому. Но когда наука воскресла, ее сумели поставить на надлежащее место. Люди поняли, что простые собиратели анатомических и химических фактов разбираются в ней не больше, чем собиратель гашеных марок в мировой литературе или торговле. Террористу от науки, который боялся коснуться ложки или бокала, не вымыв их предварительно бактерицидным раствором, больше не давали ни пенсий, ни титулов, ни чудовищной власти над телом ближнего; его просто отправляли в сумасшедший дом и держали там до полного выздоровления. Но все это седая старина. Продление жизни до трехсот лет обеспечило человечеству способных руководителей и положило конец детским затеям.
Пожилой джентльмен(раздраженно). Вы, кажется, склонны объяснять любой успех цивилизации вашей необычной долговечностью. Разве вам не известно, что вопрос о ней был впервые поставлен людьми, не дожившими даже до моих лет?
Зу. Да, кое-кто из них делал туманные намеки на этот счет. У одного древнего писателя, чье имя дошло до нас в разных формах — Шекспир, Шеридан, Шелли, Шодди, — есть примечательная фраза о том, как жутко потрясает естество мечта, недостижимая для наших душ{209}. Но много ли от этого проку?
Пожилой джентльмен. Как бы то ни было, сударыня, вы уже в сознательном возрасте; поэтому осмелюсь напомнить, что, сколько бы ни жили ваши вторичные и третичные, вы-то сами моложе меня.
Зу. Да, Папочка, но соблюдать осторожность, чувствовать ответственность и во всем искать истину обязывают нас не годы, уже прожитые нами, а те, которые еще предстоит прожить. А вот вам истина безразлична. Ваша плоть — как трава: вы распускаетесь быстрей, чем цветок, и вянете уже во втором детстве. На ваш век довольно и лжи; на мой — ее мало. Знай я, что умру через двадцать лет, мне бы не стоило учиться. Я заботилась бы об одном — как получить при жизни свою маленькую долю радостей.
Пожилой джентльмен. Вы заблуждаетесь, девушка. При всей нашей недолговечности, мы — я имею в виду лучших из нас — видим в цивилизации и просвещении, искусстве и науке неугасимый факел, который передается от одного поколения к другому, разгораясь все более ярким и горделивым пламенем. Каждая эпоха, как бы кратка она ни была, привносит новый кирпич в обширное и вечно растущее здание, новую страницу в священную книгу, новую главу в Библию, новую Библию в литературу. Пусть мы ничтожные насекомые, но мы, как коралловые полипы, воздвигаем острова, зародыш будущих континентов, и, как пчелы, заготовляем пищу для грядущих поколений. Индивид преходящ, род бессмертен. Сегодня желудь, через тысячу лет дуб. Я закладываю свой камень в постройку и умираю, но приходят другие, делают то же самое, и вот уже высится гора. Я…
Веселый смех Зу прерывает его рассуждения.
(Обиженно.) Не скажете ли, чем это я так вас развеселил?
Зу. Ох, Папочка, Папочка, до чего ж вы смешны с вашими факелами и пламенем, кирпичами и зданием, страницами, книгами и главами, коралловыми полипами и пчелами, желудями, камнями и горами!
Пожилой джентльмен. Но это же метафоры, сударыня. Просто метафоры.
Зу. Образы, образы, образы!