без всемогущего Демона, заклейменного Шелли, этот Демон провалился в пропасть, казавшуюся всего-навсего мусорным ящиком. Он провалился с такой внезапностью, что жизнь нашего поколения составляет одну из самых поразительных эпох в истории. Скажи я своему дядюшке, что спустя тридцать лет после нашей беседы с ним я навлеку на себя подозрения в вопиющем суеверии, ибо подвергаю сомнению правомочность теории Дарвина, признаю реальность Духа Святого и утверждаю, что Слово каждодневно облекается Плотью{63}, он приписал бы мне самый редкостный вид сумасшествия, когда-либо встречавшийся в нашем семействе. Тем не менее это было именно так. В 1906 году я мог поносить Иегову с большим рвением, чем в свое время это делал Шелли, не вызывая ни малейшего протеста со стороны мыслящей публики, привыкшей к любым формам современной полемики. Однако, когда я охарактеризовал Дарвина как «знающего и прилежного голубятника», мое легкомысленное святотатство было встречено с ужасом и негодованием. Теперь времена снова переменились; всякому ничтожному выскочке вольно говорить о Дарвине все, что заблагорассудится, но тем, кому захочется узнать, каково приходилось ламаркистам в последней четверти девятнадцатого столетия, достаточно заглянуть в воспоминания мистера Фестинга Джонса о Сэмюэле Батлере{64}, чтобы увидеть, на какое полное одиночество обрекал себя даже гений, если решался противостоять двум силам сразу: Дарвину, с одной стороны, и Церкви — с другой.
Почему Дарвин обратил толпу в свою веру
Я прекрасно сознаю, что, описывая воздействие открытия Дарвина на умы естествоиспытателей и всех тех, кто способен серьезно размышлять о сущности и атрибутах бога, я оставляю вне поля зрения огромную массу британской публики. Я уже указывал, что британская нация не состоит исключительно из атеистов и членов Плимутского братства{65}, и я отнюдь не собираюсь делать вид, что она когда-то делилась на два лагеря — дарвинистов и ламаркистов. Средний гражданин очень далек и от религии и от науки: с ним можно потолковать о крикете и о гольфе, о рыночных ценах и о политике партий, но совсем не об эволюции или о теории относительности, не о перевоплощении и не о предопределении. […]
Однако теория Отбора Силой Обстоятельств вполне доступна пониманию голубятников, любителей собак, садовников, скотоводов и коннозаводчиков, профессионально занятых видоизменением растений и животных посредством Искусственного Отбора. Единственная новость, которую они могли услышать от Дарвина, заключалась в том, что простое стечение обстоятельств, аналогичное их собственным скромным усилиям, на самом деле постоянно имеет место в самом широком масштабе. В английских загородных домах вряд ли отыщется хоть один работник, которому не приходилось бы топить в ведре все кошачье или собачье потомство, за исключением отпрыска, подающего, по его мнению, наибольшие надежды. Такому человеку понятие о выживании сильнейших не даст ничего нового, разве только откроет глаза на то, что этот процесс распространен гораздо шире, чем он наблюдал сам. Ведь ему отлично известно (а в этом вы убедитесь, если снизойдете до разговора с ним), что подобный отбор (в дарвиновском смысле) происходит в природе постоянно: например, холодная зима губит болезненного ребенка, как ведро с водой губит щенка-заморыша. Далее, возьмем сельского труженика. Шекспировский Оселок{66} — шут, воспитанный при дворе, был повергнут в изумление, обнаружив в пастухе философа от природы, и заключил, что тот будет проклят за свое вмешательство в то, как овцы плодятся и размножаются. Что же касается выведения новых сортов растений путем скрещивания разновидностей, то оно является самым привычным делом для вашего садовника. Итак, если вам знакомы все три названных выше процесса — выживание сильнейших, половая селекция и скрещивание видов, — то тогда теория Дарвина покажется вам проще пареной репы.
В этом заключался секрет успеха Дарвина. Если лишь очень немногие из нас прочитали «Происхождение видов» от корки до корки, то не потому, что книга непосильно трудна, а только потому, что мы схватываем суть вопроса и готовы согласиться со всем изложенным задолго до того, как продеремся сквозь бесконечные пояснения, иллюстрации и примеры, из которых книга преимущественно и состоит. Дарвин становится невыносимым, как невыносим человек, нудно упорствующий в доказательстве своей невиновности уже после вынесенного ему оправдания. Его заверяют в абсолютной безупречности его репутации и настойчиво предлагают покинуть здание суда, однако он не довольствуется приведенными свидетельствами, но заставляет выслушать все существующие на свете показания в его пользу. Дарвин обладал чудовищным трудолюбием. Его упорство, настойчивость и добросовестность граничат с пределом человеческих возможностей. Однако он ни разу не возвысился над фактами и не углубился в них до пределов, недоступных заурядному уму. Дарвин даже не сознавал, что как бы невзначай поднял вопрос величайшей важности, поскольку это не входило в его задачу. Ему было ясно, что он открыл процесс преобразования и изменения видов, объясняющий многое в естественной истории. Однако он не претендовал на объяснение всего хода естественной истории. Он назвал свое открытие Эволюцией, хотя в лучшем случае это была всего лишь псевдоэволюция, однако он представил ее лишь как один из способов эволюции, но отнюдь не как единственно возможный способ. Он не притязал на то, что данный способ эволюции исключает все прочие, и не заявлял, что это — основной способ. Хотя Дарвин показал, что многие примеры преобразований, которые ранее приписывались Функциональной Адаптации (ходячий термин в эволюционной теории Ламарка), действительно возникли или могли возникнуть вследствие Отбора Силой Обстоятельств, он никогда не провозглашал, что зачеркнул теорию Ламарка и опроверг понятие Функциональной Адаптации. Короче говоря, сам Дарвин был не дарвинистом, а просто честным натуралистом, добросовестно занятым своим делом. Его столь мало заботили теологические спекуляции, что он ни разу не разошелся с теистическим унитаризмом{67}, с которым был от рождения связан, и до последних дней оставался подкупающе простым, сговорчивым и легким в общении, каким он был с детства, когда его старшие домочадцы сомневались, выйдет ли из него хоть какой-нибудь толк.
Как мы бросились вниз по крутому склону
[…] Мы пребывали в состоянии интеллектуального опьянения от одной мысли о том, что мир создается без плана, цели, искусства и идеи — короче, без жизни. Мы совершенно не видели разницы между изменением видов посредством приспособления к окружающей среде и возникновением новых видов: мы просто бросали слово «вариации» или слова «игра природы» (вообразите ученого, который обозначает неизвестный фактор «игрой природы» вместо «икс»!) и предоставляли им «накапливаться» и тем объяснять разницу между какаду и гиппопотамом. Такие словечки давали нам свободу, нужную для ниспровержения виталистов и поклонников Библии: мы радостно доказывали им, что, если только мы допускаем существование некоей силы, пусть не мыслящей, и отводим достаточно времени в прошлом для ее бессознательного действия, эта сила вполне может создать мир, где каждую функцию выполняет превосходно приспособленный для нее орган, который, как нам естественно кажется, создан сознательным и мыслящим творцом. Не подозревая, до какой нелепости доводят наши аргументы, мы с азартом уверяли, что все книги в библиотеке Британского музея были бы написаны слово в слово так, как они и написаны, даже если бы ни один человек не обладал сознанием — точно так же, как деревья стоят в лесу и творят дивные дива, ничего при этом не сознавая.
Между тем дарвинисты не только у деревьев отнимали сознание. Вейсман уверял, будто цыпленок автоматически вылупливается из яйца и будто бабочка, улетающая, чтобы спастись от подстерегающей ее ящерицы, «вовсе не стремится избежать смерти и ничего о ней не знает», а просто выработанный ею летательный инстинкт быстро реагирует на зрительное восприятие движений ящерицы. Согласно его аргументации, бабочка немедленно снова опускается на цветок, тем доказывая, что она ничего не извлекает из своего опыта и, заключает Вейсман, следовательно, не сознает своих поступков.
Вряд ли такой пристальный наблюдатель мог не заметить, что, когда кошка прыгает на обеденный стол и ее прогоняют, она немедленно прыгает обратно и в конце концов устанавливает свое право на это место, так как вы начинаете ясно понимать: даже если вы ее сто раз прогоните, она все равно прыгнет в сто первый раз, и поэтому, ежели вы дорожите ее обществом во время обеда, придется согласиться на ее условия. Если Вейсман думал, что кошки действуют бессознательно, непреднамеренно, значит, он ничего не понимал в кошках. Но последовательный вейсманист (буде такие еще сохранились с тех безумных времен), вероятно, заявил бы, что я тоже сейчас не вполне сознаю свои поступки, что я пишу эти строки, а вы их читаете под воздействием Отбора Силой Обстоятельств, что я не более смыслю в биологии, чем бабочка — в аппетите ящерицы, и доказательство бессознательности моих действий усмотрел бы в том, что, если я уже сорок лет пишу на этот манер, не производя, насколько можно судить, ни малейшего воздействия на общественное мнение, я, по-видимому, неспособен извлекать уроки из опыта и, следовательно, не отличаюсь от автомата. И такая вейсманистская аргументация безусловно тоже была бы бессознательным результатом Отбора Силой Обстоятельств.
Дарвинизм не опровергнут окончательно
[…] Когда вам заявляют, что вы не что иное, как продукт Отбора Силой Обстоятельств, вам нелегко начисто опровергнуть данное утверждение, однако голос глубочайшей внутренней убежденности заставляет вас назвать вашего обидчика лжецом и невеждой. Хотя это и вполне согласуется с британскими манерами, но все же звучит недостаточно вежливо, поэтому благоразумнее в качестве контрдовода заверить вашего оппонента в том, что на самом деле вы — продукт эволюции по Ламарку (прежде именовавшейся Функциональной Адаптацией, а ныне — Творческой Эволюцией), и предложить ему опровергнуть ваше убеждение. Это окажется для него в равной степени невозможным, ибо и та и другая сила, если только дать им волю, предположительно способны создать все что угодно. Можно также предложить ему попытаться благополучно пересечь Оксфорд-стрит