– А также учтите, Марина Ильинична, – вмешался отец Станислав, – на антихристское, антиправославное движение брошены миллиарды долларов. У нас же нет материальной возможности противостоять ему. Не хватает приспособленных помещений, не хватает священников…
– Ой, не скажите, – пропел Барышников, снова подскокнув. – Ой, не скажите, отец! Находятся же денежки на соборы, один другого пышнее да золочёнее. А ведь пышность да позолота есть дикость, средневековье и язычество. Роскошь уподоблена тлену и бренности… Вот вы, отец Станислав, на новый храм средства собираете. Власть и бизнес на это дело не скупятся. Это нынче модно: на храм деньги отвалить. Со свечкой постоять, даром что огоньки в тех свечках синеньким светом отливают.
Ирина Витальевна тоже поддержала:
– Вам бы, отец Станислав, сказать меценатам нашим: идёт жестокая битва между Добром и Злом. Может, идут последние её дни. Если хотят спастись сами и спасти тысячи юных душ – пускай жертвуют не на очередной храм. На живое слово пусть жертвуют, на живое участие в раздираемых соблазнами душах. Живое, огненное, трепетное слово, если оно душу возжигает – такое слово люди будут слушать хоть в разрушенном клубе, хоть в подвале – от проповедника, одетого в рубище…
– Ну, зачем сразу противопоставлять, бросаться из крайности в крайность? Подвал, рубище… – Марина поморщилась: то ли от досады, то ли от болией, которые в последнее время усилились. – В отношении убранства храма – это как мы настроены. Можно рассуждать, что эта красота – потому что это служение богу. И в душе у нас для бога так же живут красота, любовь, добро. Храмы в душе – или на земле, спрашиваем мы. На земле, где живёт таинство… Человека, даже случайно зашедшего в церковь, это таинство (Благодать) коснется. И вот тогда начнётся воздвижение храма в душе. И вот такое движение – от храма на земле к храму в душе – это движение вперёд. Вопрос: храм в душе или на земле – не может быть разделён. Ответ однозначный: и в душе, и на земле. Это единое, не делится, понимаете? А пути разные.
– Вы говорите, одно другому не мешает, и храмы нужны. Погодим с храмами! – Ирина Витальевна даже взволнованно встала. – Будет крепкая, великая, несокрушимая вера – не станет дело за храмами. На деньги, выделенные на строительство соборов, сколько сегодня можно жизней спасти? В городе нет денег на операции больным малышам. Получается: храм построен на крови младенцев? Какая энергетика будет в том храме?!! По желанию власти храмы строятся. По желанию власти храмы взрываются. Потом по желанию власти снова строятся. От Бога эти храмы или от власти?! Или… – она поняла, что зашла далеко, прихлопнула рот ладошкой.
– Ирина Витальевна, а вот я болезнь мою я приняла как знак свыше. Пришла бы я к богу, кабы не беда? Так бы в скверне и барахталась. Спасибо, бог не забывает, пострадать даёт…
Марина в который раз с удивлением смотрела на Ирину Витальевну и понимала, чем эта маленькая женщина захватывала внимание залов. Вспомнила, что Ирине Витальевне предлагали кафедру в областном институте, а она отказалась…
– Послушайте, мы всё это уже проходили! Я архивы подняла. До революции только на территории нашей бывшей губернии было 484православных храма! Вся Россия, как грибами, была усеяна большими и малыми храмами. Спасло ли огромное их число от революции, от братоубийственной гражданской войны, от резни, пролитых рек невинной крови? – Ирина Витальевна отчаянно прижала худенькие, синеватые от венок руки к груди. – Ведь если сила веры зависит от количества и богатого убранства храмов, то в начале прошлого века Россия должна была быть самой несокрушимой, могучей и светлой духом державой, так? Но именно Россия, как шаткая, без крепких устоев страна, поверившая в наивные сладкие сказки, стала площадкой для страшного эксперимента. И до сей поры Россия – снова и снова экспериментальная площадка, и трясёт, и трясёт нас лихоманка.
Пенсионер Барышников и Авенир измучились без перекура. И, как им ни интересно было слушать, тихонечко встали и пошли к выходу. Вслед им неслись страстные слова Ирины Витальевны:
– Александр Иванович Деникин в «Очерках русской смуты» вспоминал: в первые дни революции в устроенной полком с любовью походной церкви поручик в алтаре вырыл ровик для справления нужды. Тот же полк, что строил, равнодушно отнесся к такому осквернению и поруганию святыни. Только храм в душе ничем не запретить, не сжечь, не взорвать, не осквернить!
Дверь прикрылась, оборвала бьющийся голос маленькой библиотекарши.
На дворе глубокий тёплый августовский вечер, за леском подаёт редкие гудки далёкий маневровичок. Шелестят у ограды топольки, высаженные Авениром. Будто ночной ветерок облюбовал в листве местечко, свил гнездо, свернулся клубком и в неспокойном сне ворочается, прерывисто вздыхает.
Чёрное небо от края до края забрызгано холодными звёздами. Миллиарды лет светили они до человека и после него ещё миллиарды лет светить будут…
В ярко освещённом жёлтом квадратике окошка видно: священник что-то говорит, рукава рясы взлетают, как птицы.
– Не благостны, не благолепны наши беседы. Нехорошо это, – покачал головой, сокрушённо вздохнул Авенир. Сообщил: – Марина Ильинична на днях ложится в областной хоспис. Мальчонка будет жить у отца Станислава. Сейчас хлопочут об опеке.
– И матушка не против? – Пенсионер Барышникова в это время гадал, сумеет ли сегодня прокрасться мимо койки молодых. Или опять половица скрипнет и слишком чуткая сноха устроит великий скандал, как это было в прошлый раз.
– Она и предложила, – важно сказал Авенир. – А нынче, слышно, такие болезни лечат.
– Ну? Дай-то бог…
МОЯ МАЛЕНЬКАЯ МАМА
Каждый день я прохожу под бетонным козырьком над подъездом, на котором растет…деревце. Из каких трещинок с набившейся в них городской пылью берет оно соки, как его живые обнаженные корни не разрывает в бетоне лютый мороз? Это для меня неразрешимая загадка. Весной деревце зеленеет не сразу, и когда уже совсем перестаю надеяться, вдруг застенчиво выбрасывает клейкие листочки: живое! Никогда не знавшее (и не суждено ему узнать) жирной ухоженной, питательной почвы, никнущее от зноя и оживающее под скупым дождиком. Неприхотливое, хрупкое, сильное, как наши мамы…
Когда она ковыляла по улице на еще неокрепших толстеньких ножках, односельчане шутливо вопрошали ее: «Да чья это такая, не цыганочка ли?» Она счастливо и бойко лепетала на удмуртском, как ее научили дома: «Черная дочь черного Петра».
Отец среди рыжеволосых, с тонкими лицами односельчан выделялся смуглостью, черными пронзительными глазами, крупными чертами лица. Как полагается каждому уважающему себя роду, из поколения в поколение бережно передавалась легенда.
Когда-то по Сибирскому тракту гнали каторжан. Они заночевали в избе моих прапрабабушки и прапрадедушки. Прапрадедушка нёс службу в царской армии – а служили тогда 25 лет. Утром каторжан подняли и погнали дальше. Среди них был один: забубенная головушка, бойкий, кудрявый, пронзительно черноглазый. Уходя в колонне, она часто оглядывался на стоящую в калитке солдатку – за что, вероятно, схлопотал удар оружейным прикладом по шее.
Через девять месяцев солдатка разрешилась черноглазой смуглянкой. Девочка была ещё мала, когда прапрадедушка, отставной служака, переступил порог родной избы. Сельчане гадали: выкатит ли он неверную жёнку ногами за порог и вдоволь на ней напляшется коваными солдатскими каблуками? Или просто выставит с младенцем за порог и запьёт горе кумышкой?
Напрасно топтались любопытные: дверь избы так и не распахнулась. По преданию, прапрадедушка произнёс слова, столь с почтительно передаваемые из поколения в поколение. «25 лет я без жены жил – всякое бывало. 25 лет жена меня ждала – камень бы не выдержал, а она живой человек». И ещё: «Я бы и камень на дороге подобрал, не выбросил. Неужели живого человека выброшу?» Отсюда будто бы замешалась в нашем роду смуглость, чёрные волосы и тёмные глаза. Самое интересное, что внука назвали Пётр – в переводе «камень».
Тридцатые годы прошлого века. Не было в те годы массовиков-затейников. А веселиться деревенский народ умел самозабвенно, от души. Мазали лицо сажей – вот тебе леший. Выворачивали наизнанку шубу – медведь. Наверчивали на шею тряпье – петух.
Светит ясный месяц, идут по деревне девки, поют песни. А навстречу – сани. Без лошади, без седока. Катятся сами по себе ровно, тихо – жуть! Девки визжат, разбегаются и того не замечают: за невидимые в темноте веревки, прячась за сугробы, сани тащат бравые ребята.
Мамина тетя из-за собственной свадьбы три дня не выходила на колхозные работы. Наказали всю семью – конфисковали конную молотилку, зерно, раскатали по бревнышку двухэтажный амбар. Не оставили даже лукошка с яйцами и бабушкиной шубы.
Если бы не односельчане, семья умерла бы с голоду. Мамина сестренка Анюта нянчилась с соседским дитем, ее за это сажали за хозяйский стол. Когда она возвращалась, маленькая мама пристально, светящимися от худобы глазами всматривалась в ее лицо:
– Ты сегодня кушала? Да?
Сестренка, стыдясь, шептала: «Да».
– Мы собрали большой бидон ягод, – рассказывала мама, – понесли в Глазов и обменяли у рабочего на буханку хлеба. Несем домой, жарко, руки красные от сока, даже хлеб пропах ягодами.
Не зря бытовала пословица: «Земляника – деликатес для богачей и пища для бедняков». Мне, маленькой, такой обмен казался чудовищным. Противный дядька-рабочий, говорила я. Поползай-ка, собирая землянику, под палящим солнцем, под тучами комаров и променяй ее на какую-то буханку?! Не понимаю. И мой сын, которому я в детстве рассказывала про бабушкин обмен, этого не понимал. Дай Бог, чтоб и дальше дети считали: хлеб – это нечто само собой разумеющееся. Вечное как воздух, вода, солнце.
Война. Мама заканчивает педучилище. Когда проходит мимо городской пекарни, каждый раз замедляет шаг, опирается о низкий заборчик и стоит так некоторое время. Не затем, чтобы насладиться запахом горячего хлеба, а чтобы унять головокружение и не упасть в обморок.