Назло — страница 41 из 52

– А как ты это увидела?

– Ясновидящая. Как летучая мышь.

– Летучая мышь слепая, а дальше что было?

– Больше я его в этот вечер не помню. Меня посадили с начальством.

– А Мансуров кто?

– Художник. Он был в составе жюри.

– Но жюри – это тоже начальство.

– Художник и начальник – это разные субстанции.

– А почему ты сама с ним не села?

– Я ничего не решала.

– А дальше?

– Плохо помню. Было много выпито, и съедено, и сказано. И все это с восточным размахом, широтой и показухой. Потом какие-то машины, куда-то ехали, и опять все сначала – в закрытом помещении, с музыкой, танцами, круговертью талантов, полуталантов, спекулянтов, жаждавших духовности, красивых женщин, никому не пригодившихся по-настоящему.

– А главное?

– Главное – это мой успех. Ты же знаешь, Алка, я никогда не хвастаюсь. Я, наоборот, всегда себя вышучиваю.

– Это так, – кивнула бы Алка.

– Но в этот вечер я была как пробка от шампанского, которую держат возле бутылки стальные канатики. Иначе бы я с треском взлетела в потолок. От меня исходило какое-то счастливое безумие, и у всех, кто на меня смотрел, были сумасшедшие глаза.

– Предчувствие счастья, – сказала бы Алка. – Мансуров.

– Не сам Мансуров, не конкретный Мансуров, а все прекрасное, что есть в жизни: молодость, мечта, подвиг перемен, творческий полет, маленький ребенок – все это называлось Мансуров. Понимаешь?

– Еще бы…

– Подошел ко мне Егор Игнатьев из МОСХа, лысый, благородный, говорит: «Наташа, ну что в вас особенного? Ровным счетом ничего! А я ловлю себя на том, что смотрю на вас и хочу смотреть еще и просто глаз не могу отвести». И вдруг – Мансуров. Как с потолка. Где он все время был? Откуда взялся? Идет прямо ко мне. Я поднялась ему навстречу. Мы обнялись и тихо закачались в танце. Медленно. Почти стоим. Все вокруг бесятся. С ума сходят. А мы просто обнялись и замкнули весь мир. И держим. Лицо в лицо. Я моргаю и слышу, как мои ресницы скребут его щеку. Не целуемся. Нет. Встретились.

– Счастливая… – вздохнула бы Алка.

– То есть… Если бы сказали: заплатишь во сто крат. Любую цену. Хоть жизнь. Не разомкнула бы рук. Пусть что будет, то и будет… Руководительница выставки смотрит на меня с большим недоумением, дескать: поберегла бы репутацию, старая дура… А мне плевать на репутацию.

– Плевать? – переспросила бы Алка.

– Тогда – да.

– Да? – поразилась бы Алка и даже остановилась на морозной тропе. Стояла бы и смотрела на Наташу с таким видом, будто ей показали приземлившуюся летающую тарелку.

Наташа вспомнила, как Мансуров проводил ее до номера. Они вместе вошли в комнату и сели, не зажигая света. Он – в кресло. Она – на пол. У его ног. Так ей хотелось – быть у его ног. Поиграть в восточную покорность. Надоела европейская самостоятельность. Посидели молча. Потом она сказала:

– Иди. А то ты меня компрометируешь.

Он послушно встал, подошел к двери, открыл ее – блеснула полоска света из коридора и исчезла. И снова стало темно. Но он закрыл дверь перед собой. А сам остался.

Наташа подумала, что он ушел, и острое сиротство вошло в душу. Она поднялась с пола и легла на кровать – в платье и в туфлях. А он подошел и лег рядом. Так они лежали – оба одетые и молча, не касаясь друг друга, как старшие школьники после дня рождения, пока родители не вернулись. И только токи, идущие от их тел, наполняли комнату напряжением, почти смертельным. Нечем было дышать.

– И чего? – спросила бы Алка.

– Ничего, – ответила бы Наташа. – Того, о чем ты думаешь, не было.

– Почему?

Алка искренне не понимала – где проходит грань дозволенного, если уж дозволено. У Наташи на этот счет была своя точка зрения – природа замыслила таким образом: двое людей обнимают друг друга и сливаются в одно духом и плотью, и от этого происходит другая жизнь. Или не происходит. Но все равно – в одно. И после этого уже невозможно встать на пол босыми ногами и разойтись – каждый по своим жизням. После этого люди не должны больше расставаться ни на секунду, потому что они – одно. Вместе есть, думать, предугадывать. А если и врозь, то все равно – вместе. А здесь был другой город, номер в гостинице, где жил кто-то до тебя, теперь – ты, потом – кто-то следующий. А через несколько дней утром надо будет собирать чемодан и лететь самолетом в свой дом на Фрунзенской набережной. И как знать – чем это покажется на расстоянии, может быть, чем-то из области пункта проката: взял на время, вернул вовремя. А если вернул не вовремя – плати. Доплачивай.

– Чепуха какая-то… – сказала бы Алка. – Разве можно все рассчитывать?

– Это не расчет.

– А что?

– Боязнь греха. Как у наших бабушек. Или просто порядочность, как у наших матерей.

– А наши дети когда-нибудь нас засмеют.

– Значит, мы – другое поколение. В этом дело. Нравственность другого поколения…

– Нет нравственности целого поколения. Есть отдельная нравственность отдельных людей.

– Есть, – сказала бы Наташа. – Есть нравственность целого поколения, и она влияет на отдельную нравственность отдельных людей. А иногда наоборот: сильные личности формируют нравственность целого поколения.

– Ну хорошо, – согласилась бы Алка. – Предположим, ты – нравственная идиотка. А Мансуров?

– Он сказал, чтобы я родила ему дочь.

– Ничего не понимаю. Откуда дочь, если ничего не было!

– Потом. Когда все будет по-другому. У нас будет дочь, и ее так же будут звать, как меня.

– А он?

– А он – с нами.

– С кем «с вами»? С тобой и с Володей?

– Нет. Со мной, Маргошкой и Наташей.

– А Наташа кто?

– Наша новая дочь.

С ветки упал снег и рассыпался по подмерзшему насту.

…Счастье и горе одинаково потрясают человека, только в одном случае – со знаком плюс, а в другом – со знаком минус. Мансуров лежал потрясенный счастьем, и его лицо было почти драматическим. Он был прекрасен и с каждой секундой становился прекраснее, и вот уже не лицо, а действительно Лик. Вечность. Тайна. Слезы стали у горла. Видимо, организм слезами отвечал на потрясение. Она положила голову на его плечо и стала тихо плакать. А он гладил ее по затылку и боялся двинуться, чтобы не оскорбить ее целомудрие, – как будто бы не сорокалетний красавец, прошедший огонь, воду и медные трубы… Кстати, через медные трубы, то есть через славу, он тоже прошел. Не бог весть какая слава, но в своих кругах – серьезный успех и хорошее имя, в своих кругах. А для кого, в общем, работаешь? Чтобы быть понятым среди своих. Единомышленников. А что касается широкой славы, что касается бессмертия – того знать не дано. Не дано знать – как перетасует время сегодняшние таланты, кого оставит, кого откинет, как в пасьянсе. Не об этом должен думать художник, когда достанет свои кисти. Он должен просто знать, что за него его работу не сделает никто. А значит, он должен делать свое дело с полной мерой искренности и таланта.

Он спросил:

– Можно, я закурю? – Он боялся, что испугает ее, если начнет двигаться, искать сигареты, зажигалку.

– Ну конечно, – сказала она.

Он закурил. Поднес сигарету к губам Наташи. Она затянулась. Они лежали и курили одну сигарету. И было как в бомбоубежище, когда наверху рвутся снаряды и все гибнет, а ты защищен – и стенами, и землей.

Он спросил:

– Ты хороший художник?

Она сказала:

– Хороший. А ты?

– И я хороший.

Снова покурили. И он вдруг проговорил, непонятно кому и чему:

– Да…

И ей захотелось сказать – непонятно кому и чему:

– Да…

Дело не в том, пробилась она или нет. Внешне – нет. Она учительница, учит одаренных детей осмыслить свою одаренность. Но непробившийся художник – тоже художник, и единственное, на что не имеет права, – думать о себе, что он плохой художник. Потому что если думать о себе, что ты неталантлив, и все же садиться за работу – это из области мошенничества. Только мошенник может заведомо изготовлять плохую продукцию.

От Мансурова по всей длине его длинного тела наплывали волны, не напряженные и пугающие, как раньше, а другие – теплые, нежные и добрые. Наташа лежала как бы погруженная в его нежность и понимала: когда этого нет – нет ничего. Душа без любви – как дом без огня. Кажется, это строчка из какой-то песни. И тем не менее – это правда. Душа без любви – как дом без огня, когда вдруг где-то перегорают пробки и вырубается свет. И тыркаешься и не знаешь, что делать. Ни почитать, ни телевизор поглядеть. Несчастье, да и только. Единственное утешение, что и у других так же. Во всем доме нет света.

Жить без любви – несчастье. Иногда забываешь об этом. Живешь себе по инерции, даже приспосабливаешься. Вроде так и надо. И только когда вот так вытянешься во всю длину человека, подключенного к станции «Любовь», когда увидишь, как он курит, услышишь, как он дышит, увидишь его лицо, потрясенное счастьем…

Наташа вспомнила: был момент, когда показалось – не справится, сейчас растворится и умрет в нем так, что не соберет снова. Собрала, конечно. Но кусок души все же забыла. Оставила в нем. Интересно, куда он его дел, этот кусочек ее души?

Потом он потушил сигарету и заснул. Она долго лежала рядом и думала, что если каждую ночь засыпать вместе с любимым человеком – сколько дел можно переделать, встав поутру. И каких дел. И как переделать.

Человек во сне заряжается счастьем и, проснувшись, может прорубить Вселенную, как ракета…

– Ты пойдешь в психдиспансер?

Наташа вздрогнула. Володя подошел незаметно. Стоял и смотрел на нее с враждебностью – так, что, если она скажет: «Не пойду», он столкнет ее в снег. Захотелось сказать: «Не пойду».

– Вернемся домой, – потребовала она. – Я замерзла.

– А когда пойдешь? – не отставал Володя.

– Ну пойду, пойду. Господи…

Она обошла его и быстро зашагала в сторону дороги.

– Ну почему ты такая? – с отчаянием спросил Володя, идя следом.

– Какая «такая»?

– Ты делаешь только то, что тебе интересно. А если тебе неинтересно… Так же нельзя. Ты же не одна живешь…