Человеку, которому снится часовня, не нравится молящийся. Во сне он знает: это блаженный Стефан. Спящему не нравится блаженный первомученик, ему хочется схватить старика за шиворот и потрясти: чего ж ты просишь, о чем, клятый старикашка, неужели твоя часовня важнее целого города?!
— Иди с миром, возлюбленнейший брат, пожар пощадит твою часовню! Что же до города, мы ничего не добьемся, так как на то уже есть Божья воля. Ибо грехи народа возросли и молва о его злодеяниях дошла до самого Бога; вот почему этот город будет предан огню… — двое в сияющих одеждах взирают на старика с высоты, отвечают — надменно, так кажется спящему.
Спящий знает: город уже был предан огню. Город Диводурум сгорел дотла, выживших почти не оказалось, но часовня — уцелела. Человек во сне ненавидит, остро, до боли, так, как наяву почти и не умеет, и молившегося, и ответивших ему: нашли, что спасать. Каменные стены да убранство. Люди погибли. Стены сохранились.
Обещание сбылось.
— Что же вы делаете, — хочется кричать спящему, — что же вы делаете, что?! Спасаете… камни, а не людей! Апостолы! Святые заступники… пропади вы пропадом! Божья воля? Я не верю, не верю, не-ве-рю-не-ве…
Толчок в плечо. Человек, заснувший в седле, открывает глаза, пытается осознать, на каком он свете. Потом понимает: жара, солнцем, наверное, напекло голову, вот и снится всякая пакость, к тому же, добравшаяся до них как раз вчера. Кто-то пересказывал. Сам слышал человека, который слышал человека, который женат на женщине, которая приходится двоюродной сестрой соседу человека, которому было видение со святым Стефаном и апостолами Петром и Павлом.
— Опять дурной сон? — во взгляде разбудившего легкое любопытство, привычное, оно там всегда.
— Да, — отмахивается Майориан, проводит рукой по скулам, стирает капли дождя. — Я… кричал?
— Нет.
Мелкая морось охлаждает горящие щеки. Никакого солнца, и голову не напекло, просто приснилось невесть что. Бывает, наслушался…
446 год от Р.Х., Равенна
Сначала Майориан не понимал, как можно работать в таком гвалте и мельтешении — да, света достаточно, да, все нужное рядом, только руку протяни, но все время ходят какие-то люди, кто-то гудит, щебечет, докладывает, объясняет, спорит, носится с табличками, шуршит какими-то старыми документами, скрипит новыми, и как ни пытайся, а краем глаза все время ловишь чье-то движение, и это еще секретари и штат, они хотя бы не грохочут по полу как все слоны Ганнибала в полном боевом воружении…
Через неделю он осознал, что стал замечать не шум, а отсутствие шума. Тишину или что-то приближенное к ней. Впрочем, это были уже сущие мелочи. Он работал как паровой автомат Герона Александрийского, сводил воедино сведения об урожаях и налогах, неизвестно как добытые людьми консула и очень отличавшиеся от того, что говорили официальные отчеты… и понимал, что жизнь, в общем и целом, кончена. Потому что просто война и даже победоносная война на этом фоне теряла всякий смысл. Западная империя расползалась, как кусок гнилой ткани.
Непосильные налоги, нищета, бездействие закона, полное бесправие внизу — да, даже в городах, где все еще как-то держалось — страх наверху. Конечно, Майориан и раньше знал, что дела не очень хороши — не восстают колоны от хороших дел — но не представлял себе, насколько плохи. Теперь он не считал ошибкой решение Констанция пустить готов в Аквитанию. Теперь он считал это решение близким к гениальному. Лучше раз в десять лет воевать с Теодерихом, чем каждый год — с багаудами.[10]
По отдельности — все можно исправить. Кое-что даже сейчас. Если бы не необходимость отыгрывать две кампании в год. Если бы не необходимость тратить все, что есть, на войну. Мы знаем почти все почти обо всех — о земле, о людях, о дорогах, о товарах, о связях, о том, что кому мешает и что можно пустить в ход — и дай нам пять лет надежного мира… Пять лет мира и возможность применить силу.
В голове крутились мельничные колеса — большие, поменьше, еще поменьше, одно в другом… Объявить налоговую амнистию, восстановить плебеев в правах, сделать так, чтобы выборные лица не отвечали за сбор налогов своим имуществом — все это можно привести в систему и осуществить, если иметь на руках время, а за спиной армию. Землевладельцы-провинциалы уступят. Они согласны терпеть даже варваров, и с куда большей охотой будут терпеть нас.
Противно думать, что на это уйдет жизнь, но лучше так, чем ждать, когда оно рассыплется под руками.
А вокруг опять тишина… только что протопал курьер, а сейчас — упади волос, будет слышно.
— Какие новости? — спросил Майориан.
А ответил ему не курьер, а хозяин безумного улья:
— Хунерих, сын и наследник Гензериха, обвинил свою жену в том, что она сварила для него яд, отрезал ей нос и уши и отослал обратно к отцу.
Майориан кивнул. Говорить не хотелось, губы не расходились. Дай нам пять лет мира… ну вот они. Может быть, не пять, может быть, меньше — три, четыре года. Вот они. Бог ответил и дал, прямо сейчас.
Все стоят, застыли как на мозаике, только ветер колышет занавеску, только солнечный луч движется по полу…
Хунерих, сын и наследник Гензериха, короля вандалов и ныне хозяина Африки, был женат на дочери Теодериха Толозского, короля везиготов. Союз севера и юга… и западная империя между ними. А теперь — все. А теперь — нету. Провернулось колесо. И на чем… Хунерих и среди вандалов жестокостью славился, и нрав свой не только на чужих срывал — жену обижал, детей бил, это известно доподлинно — пока корабли ходят, а купцы торгуют, пока священники и епископы пишут друг другу, патриций империи будет знать, что делается хоть в Константинополе, хоть в Карфагене… Хунерих бил жену, а она сварила ему яду. До обидчика не дотянулась, а союз отравила вмертвую.
Отчеты из Норика щетинятся палочками цифр, теперь до них дойдет дело, может быть, не сразу — но дойдет. Потому что за два моря отсюда женщина не выдержала грубости мужа.
Нет, не сходится, есть прореха в рассуждении, дыра, пропуск, пустота там, где должен быть мостик. Если бы Хунерих, узнав о покушении, от злости разум потерял, его жену сейчас не живой к отцу везли бы, а в саване. Или, скорее, в сосуде.
А если бы не потерял, или если бы Гензерих вовремя вмешался, мы бы ничего не узнали вовсе, совсем ничего. Слишком важен союз и для везиготов, и для вандалов. А зайди дело чересчур далеко, так умерла бы жена наследника от какой-нибудь южной лихорадки, тихо. Провинция Африка жестока к северянам.
Но ее оставили в живых — и отослали отцу с позором, изувеченную. После этого между вандалами и везиготами миру не быть. Пока жив Теодерих и пока живы его сыновья. Понимают это на юге? Понимают. А ведь Гензерих в этот брак вложил много надежд, и от многого отказался — предлагали и мы, и восточные соседи.
Что же там случилось? Неужели это отец приказал ей тайком отравить мужа… нет, не может быть. Или Хунерику предложили более выгодный брак? Но куда уж выгодней — не императорскую дочь же ему сватать.
Да и Евдокии, дочери Валентиниана, семь лет всего…
Если бы молния ударила в пол, Майориан бы не заметил — хотя, казалось бы, смотрел вниз на рыжую плитку, на светлое солнечное пятно.
Евдокия… Вот что пообещали Гензериху, и пообещали твердо. У императора нет сыновей, престол вполне может унаследовать зять. Это не обязательно, но возможно. За шанс получить империю, пусть не для себя, а для сына или, скорее, внука, Гензерих разорвет любой союз, и как угодно громко.
Валентиниан поступил умно, просто удивительно умно для себя. Нам больше не угрожает опасность с юга, нам не нужно оглядываться на вандальский флот, Теодерих остался один, с ним проще будет иметь дело… погоди, опять пропустил. Евдокия-то не свободна. Сговорена Евдокия. Обещана Гауденцию, младшему сыну хозяина улья, патриция империи, главнокомандующего. Это его, Флавия Аэция, сын, или, скорее, внук, должен был унаследовать пурпур — а не потомки Гензериха. Значит Валентиниан вел переговоры за спиной командующего? Разве могло такое быть?
Расплывается в глазах светлое пятно, пылинок не различить.
Не могло. Никто не посмел бы, даже император. И не вышло бы у Валентиниана до такого додуматься, не та у нашего богоспасаемого на плечах голова.
Значит, все, что произошло — не случайность, а вполне…
То, что отлетело в сторону — наверное, это был стол. Грохота Майориан не слышал, он вообще ничего не слышал, даже собственного голоса. Гулкая, звонкая, стеклянная пустота вокруг, и никак не получалось расколоть ее — даже словами, которых он не мог потом вспомнить. Они были правильные, слова: нельзя, несправедливо, недопустимо, не…
Они не попадали в цель, и от того было еще хуже.
— …как ты мог дойти до подобного?
Собственный голос казался чужим.
— Нос и уши были для меня неожиданностью, — спокойно сказал человек у окна. — Я бы не сообразил этого потребовать, недостаточно хорошо знаю вандалов. Это даже не Хунерих. Это Гензерих. Он так показывает, насколько польщен предложением императора и как далеко готов зайти в готовности служить ему. Если бы они ее убили или просто отправили назад, Теодерих все равно оскорбился бы, но через поколение союз можно было бы заключать снова. А теперь его сыновья, ее братья, тоже втянуты в дело. Кто бы из них ни стал королем, он не сможет переступить через то, что сделали с сестрой, да ему и не позволят.
Почему вокруг пусто? Куда все подевались, когда успели — и зачем? При свидетелях, при посторонних, может быть, проще было бы удержаться…
— Просто великолепно! Редкостная удача, верно?
Человек у окна кивает.
— Удача. Пока жив Валентиниан, можно много успеть.
Швырять тяжелый табурет бесполезно, но очень приятно. В стену, не в собеседника — в него бесполезно вдвойне и втройне. Эту замкнутую в себе уверенность в правоте не разбить, наверное, ничем. Насмешка — он говорит ровно о том же, о чем совсем недавно думал сам Майориан: успеть, выстоять, выиграть время. Вот так вот выиграть. Такой ценой.