Назначение поэзии — страница 55 из 71


Noi leggevamo un giorno per diletto

di Lancellotto, come amor lo strinso;

soli eravamo e senza alcun sospetto.

Per piu fiate gli occhi ci sospinse

quella lettura, e scolorocci il viso;

ma solo un punto fii quel que ci vinse.

Quando leggemmo il disiato riso

esser baciato da contanto amante,

questi, che mai da me non fia diviso

la bocca mi bacio tutto tremante.


(В досужий час читали мы однажды

о Ланчелоте сладостный рассказ.

Одни мы были, был беспечен каждый.

Над книгой взоры встретились не раз,

и мы бледнели с тайным содроганьем;

но дальше повесть победила нас.

Чуть мы прочли о том, как он с лобзаньем

прильнул к улыбке дорогого рта,

тот, с кем навек я связана терзаньем,

поцеловал, дрожа, мои уста.)


Когда мы найдем этой сцене место во всей "Комедии" и увидим, как связана эта кара с другими видами кары, очищения и награды, мы оценим глубокий и тонкий смысл строки, которую произносит Франческа:


se fosse amigo il re delP universe

(когда бы нам был другом Царь Вселенной),


или другой строки, такой:


Amor, che a nullo amato amar perdona

(Любовь, которая не прощает любви тем, кто любит[65]),


или, наконец, той, которую мы приводили:


questi, che mai da me non fia diviso

(тот, с кем навек я связана терзаньем).


Когда мы читаем "Ад" впервые, перед нами проходят чередой чудовищные, но ясные образы, они связаны, они друг друга дополняют. Вот мелькает человек, и мы запоминаем его по одной совершенной фразе, как эта, например, где говорится про гордого Фаринату дельи Уберти:


ed ei s'ergea col petto e colla fronte,

come avesso lo inferno in gran dispetto


(а он, чело и грудь вздымая властно,

казалось, ад с презреньем озирал).


Видим мы и длинные сцены, которые остаются в памяти сами по себе. Мне кажется, сильнее всего трогают при первом чтении эпизоды с Брунетто Латини (песнь XV), с Улиссом (песнь XXVI), с Бертраном де Борном (песнь XXVIII), с мастером Адамо (песнь XXX) и с Уголино (песнь XXXIII).

Хотя я считаю, что не стоит пропускать другие эпизоды, и советую дождаться этих сцен, я все же помню, что именно они привлекли меня при первом чтении, особенно сцены с Брунетто и Улиссом, к которым меня не подготовили ни аллюзии, ни цитаты. Их можно сопоставить; хотя в первой Данте говорит о своем любимом наставнике, а во второй — о легендарном герое античного эпоса, обе они поражают нас. Мы испытываем то удивление, которое Эдгар По считал самой сутью поэзии. Лучший пример — последние строки, где Данте отпускает погибшего учителя, которого так любил и чтил:


Poi si rivolse, е parve di coloro

che coronno a Verona il drappo verde

per la campagna; e parvo di costoro

quegli che vince e non celui che perde


(Он повернулся и бегом помчался,

как те, кто под Вероною бежит

к зеленому сукну, причем казался тем,

чья победа, а не тем, чей стыд).


Читателя поразят эти стихи, даже если он и не знает про состязания в беге, где призом был кусок зеленого сукна; когда Брунетто, павший очень низко, бежит как победитель, кара его обретает окраску, которую может дать лишь великая поэзия. Об Улиссе, невидимом в пламени, Данте пишет:


Lo maggior corno della fiamma antica

comincio a crollarsi mormorando,

pur como quella cui vento af atica.

Indi la cima qua e la menando

come fosse la lingua che parlasse,

gitto voce di fuori e disse: 'Quando

me diparti' da Circe, che sottrasse

me piu d'un la presso a Gaeta…


(С протяжным рокотом огонь старинный

качнул свой больший рог; так иногда

томится на ветру костер пустынный.

Туда клоня вершину и сюда,

как если б это был язык вещавший,

он издал голос и сказал: "Когда

расстался я с Цирцеей, год скрывавшей

меня вблизи Гаэты…")


Строки эти порождены лишь поэтическим воображением, их можно понять вне места, времени и замысла всей поэмы. Поначалу нам кажется, что сцена с Улиссом ни с чем не связана, что это отступление, что Данте разрешил себе отдохнуть от строгой христианской догмы. Но когда мы узнаем всю поэму, мы поймем, как тонко и точно расставил он и реальных людей — своих врагов, друзей, современников, и исторических лиц, и героев легенд, Писания, античного эпоса. Его упрекали и над ним смеялись за то, что он поместил в ад тех, кого знал и ненавидел; но люди эти, как Улисс, преображены, чтобы служить целому, ибо все они — и жившие, и нежившие — олицетворяют виды греха, муки, вины и воздаяния, а потому становятся одинаково реальными и современными. Мне кажется, сцену с Улиссом особенно легко читать и потому, что англичанину много скажет сравнение ее с прекрасной поэмой Теннисона. Стоит отметить, что у Данте все гораздо проще. Теннисону, как почти всем поэтам, даже тем, кого мы зовем великими, приходится нажимать, чтобы добиться воздействия. Например, строчка о море, которое "многоголосо стонет", типичная и для Теннисона, и для Виргилия, слишком литературна для Данте, и потому — слабее прочего у него. Только у Шекспира такие строки не кажутся напыщенными и не уводят от главного:


Мечи вы спрячьте, их изъест роса.


Улисс и его спутники проходят через Геркулесовы столпы, узким проливом


cw'Ercolo segno li suoi riguardi

accioche l'uon piu eltre non si notta


(где Геркулес воздвиг свои межи,

чтобы пловец не преступил запрета).


'О frati', dissi, che per cento milia

perigli siete giunti а1Г occidente,

a juesta tante picciola vigilia

de' vostri sensi, ch e del rimanente,

non vogliate negar Pesperienza di retro al sol, del

mondo senza gente.

Considerate la vostra semenza,

fatti non foste a viver come bruti

ma per seguir virtute e conoscenza.


(О братья — так сказал я, — на закат

пришедшие дорогой многотрудной!

Тот малый срок, пока еще не спят

земные чувства, их остаток скудный

отдайте постиженью новизны,

чтоб, солнцу вслед, увидеть мир безлюдный!

Подумайте о том, чьи вы сыны:

вы созданы не для животной доли,

но к доблести и знанью рождены).


n'apparve una montagna bruna

per la distanza, e parvomi alta tanto

quanto veduta non n'aveva alcuna.

Noi ci allegrammo, e tosto torno in pianto,

che dalla nuova terva un turbo nacque,

e percosso del legno il primo canto.

The volte il fe 'girar con tutte Pacque,

alia quarta levar la poppa in suso,

e la prora ire in giu, com' altrui piacque,

infin che il mar tu sopra no richiuso.


(Когда гора далекой грудой темной

открылась нам; от века своего

я не видал еще такой огромной.

Сменилось плачем наше торжество:

от новых стран поднялся вихрь, с налета

ударил в судно, повернул его

три раза в быстрине водоворота;

корма взметнулась ка четвертый раз,

нос канул книзу, как назначил Кто-то,

и море, хлынув, поглотило нас).


Историю Улисса, рассказанную Данте, читаешь как увлекательный роман, как хорошую историю. У Теннисона Улисс прежде всего погруженный в себя поэт. Теннисонова поэма — плоская, о двух измерениях; все, что в ней есть, увидел бы обычный англичанин, склонный к красотам слога. При первом чтении Данте мы можем не знать, что это была за гора и что означают слова "как назначил Кто-то", но все равно ощутим третье измерение, глубину.

Подчеркну еще раз, что Данте был в высшей степени прав, когда среди исторических лиц поместил пусть одного человека, которого даже сам он считал, наверное, лишь литературным героем. Так снимается обвинение в том, что он отправлял людей в ад по мелочным и личным причинам. Мы вынуждены вспомнить, что ад — не место, но состояние; что Данте даровал и блаженство, и гибель не только тем, кто жил на свете, но тем, кого породило воображение; что думать об аде, а то и ощущать его можно, хотя он и состояние, лишь в чувственных образах; и, наконец, что воскресение плоти значит больше, чем нам кажется. Но такие мысли приходят, когда прочитаешь поэму не один раз; радоваться ей при первом чтении можно и без них.

Поэма создает у нас ощущение единого мига и ощущение целой жизни. Примерно это мы испытываем, когда очень любим человека. Вот первое, неповторимое мгновение, когда мы удивлены, поражены, даже испуганы (Ego Dominus tuus[66]); его не забудешь и полностью не воспроизведешь, но оно лишится смысла, если не захватит нас целиком, не обретет глубины и умиротворения. Почти все стихи мы перерастаем, изживаем, как изживаем и перерастаем почти все страсти. Поэма Данте — одна из тех, до которой надеешься дорасти только к концу жизни.

Наверное, труднее всего читать в первый раз последнюю, XXXIV песнь. Видение Сатаны покажется жутким и нелепым, особенно если нам запал в память кудрявый демонический герой в поэме Мильтона; оно слишком похоже на фреску в Сиенне. Самую суть зла так же невозможно ограничить видом и местом, как и Дух Божий. Признаюсь, иногда мне кажется, что дьявол у Данте страдает, как всякий погибший человек, а я чувствую, что дух зла страдает "иначе", и муки его надо иначе изображать. Скажу лишь, что никто не справился бы лучше с таким отвратительным делом; Данте сделал все, что мог. Английского читателя покоробит, что Кассий и Врут, благородный Брут, — там же, где Иуда, ибо мы привыкли к шекспировским Бруту и Кассию. Но если верно то, что я сказал об Улиссе, Данте был прав и здесь. Если же вы не сможете читать последнюю песнь, прошу вас об одном — подождите, пока вы не прочитаете последнюю песнь "Рая" (выше которой, на мой взгляд, поэзия еще не поднималась и подняться не может) и не сживетесь с ней. Там Данте восполняет с лихвой любые недостатки XXXIV песни "Ада". А может быть, читая "Ад" впервые, пропустите ее и вернитесь к началу песни III: