Валя одернула фартучек, подошла к столику и как можно равнодушнее сказала:
— Немножко вермуту осталось. Венгерского. Принести?
Мужчина и женщина оживились, заулыбались вовсю.
Валя смахнула крошки со стола и сказала мужчине:
— Оригинальная у вас дама.
Тот непонимающе посмотрел на нее.
— Сама светленькая, а глаза черные, — пояснила она и пошла в буфет. — Катя, налей вермуту пол-литра. Вон в этот, с красной полосочкой.
— Ты чего это? — удивилась буфетчица, но вино в графинчик налила. — Все. Я кассу сняла.
— И буженины две дай, — сказала Валя.
— Ты чего это? — опять удивилась буфетчица.
Валя наклонилась к ней и зашептала.
— Да-а? — засмеялась буфетчица. Перегнувшись через стойку, она с любопытством посмотрела в зал.
В это время писатель проснулся и рявкнул:
— Камо грядеши?
— О! Этот уже готов! — сказала буфетчица. — Домой не дойдет.
— Дойде-ет, — сказала Валя. — Не первый раз.
Она унесла вино и закуску.
Накрывая на стол, Валя вдруг заметила, что лицо женщины все в мелких морщинках и кусочках просыхающей пудры. Старуха, подумала Валя жалостливо. Писатель в углу заворчал, зарычал и опять возопил:
— Камо грядеши?
Валя побежала к нему.
— Ну что вы, Владимир Иванович! Домой-домой! Вот так!
Писатель выбрался из-за стола, порылся в карманах, бросил на стол четвертной.
— Все, Валюша. Пошел. Купи там себе… — он напряженно покрутил головой, — пироженку.
Валя захихикала. Она быстро пересчитала ножи и вилки, потом пошла в буфет, и там они с Катей хлопнули по стаканчику. Посидели немного, вяло закусывая пожухлым сыром, поболтали о том о сем.
— Я вот, знаешь, что подумала сейчас, — лениво сказала Валя. — Вот только сейчас мне в голову пришло. Вот ты видела этих? Видела? Женщина — она как сирень! Вот только сейчас придумала! Как сирень! Да! Ее обломают, оборвут, обворуют, а она — все расцветет весной! Расцветет!
Она вдруг мучительно замерла, и в глазах ее заметался огонек.
Катя встала, поглядела в зал. Дождь за окнами лил, в кафе было сумрачно, и витражи горели от света уличных фонарей. Было слышно, как переругиваются на кухне повара. За самым дальним столиком сидели мужчина и женщина, он что-то увлеченно говорил, она с нежностью смотрела на него. И над ними одиноко горела стоваттная лампочка в красно-белом плафоне.
1985
КОНФЕТКИ-БАРАНОЧКИ
Оленька ехала в Москву. В купе спального вагона она была одна, и это ей ужасно нравилось. Она сходила к проводнице за кипятком, заварила себе чаю в мельхиоровом заварничке, устроила уютную постельку и до обеда читала «Темные аллеи», иногда только отрываясь от книги, чтобы заглянуть в черные еловые леса за окном. Скоро леса кончились и потянулись белые поля, изъеденные бурыми и желтыми оврагами. Сыпал мелкий снег, свивая мутную пелену в широком пространстве, и Оленька нежилась, кутаясь в толстую шерстяную кофту, и завороженно смотрела сквозь летучий косой заоконный снег.
Как только начались зимние каникулы, Оленька взяла отпуск без содержания на пять дней и поехала. Директрисе наврала про больную сестру. У нее действительно жила в Москве сестра — пусть проверяют. Оленька обычно врала легко и беззаботно, потому что врала по мелочам и не считала, что это такой уж большой грех.
Муж заворчал, но она щелкнула его по носу: не рыпайся, дорогой, ты же ездишь в свои командировки — и я ничего. Я устала, понимаешь, ус-та-ла! Муж забегал по кухне, ядовито усмехаясь. От чего это ты устала? От всего! От школы, от детей, от тебя устала. Ах, от меня устала?! Да! И от тебя тоже. Что, есть еще от кого устать? Пошляк! М-м! Как ты мне надоел со своими глупостями! Надоел? Значит… я надоел? Ну ладно. Ладно. Давай-давай! Езжай! Мети хвостом! У-y… Муж поорал, побегал, постучал себя кулаком по лбу, успокоился и даже подскребся напоследок.
Оленька никогда не ездила в спальных вагонах. А вдруг подселят мужика, подумала она. И мелькнуло чье-то лицо из давних времен и легкая щекотливая борода. Она аж голову набок от неожиданности уронила.
Вагон был почти пуст. В самом дальнем купе ехал какой-то ветеран, он выходил поинтересоваться у проводницы, какая станция, и опять отправлялся к себе пить чай, который приносила ему проводница.
Еще ехала молодая пара — они тоже почти не показывались, и дверь у них была всегда закрыта.
И чем это они там занимаются? — вдруг со смертельной скукой подумалось Оленьке. Она зевнула, ушла к себе, опять взялась за книжку, но не читалось. Нет, как-то все не так. Не так ей представлялась поездка. Думала, что будет весело, шумно. А тут… Попрятались, как тараканы. Лахудра, вдруг подумала она про соседку и поняла, что парочка-то того, любовники. Лет на десять старше его будет, подумала она и криво усмехнулась. Оленька вспомнила соломенные волосы соседки, неаккуратно подведенные глаза, старую шею. Выбрал же, лениво подумала она. А сам ничего. Смазливый. Она потянулась, встала, покрутилась перед зеркалом своим тонким напряженным телом, вдруг сделала неприличное движение бедрами, спохватилась, покраснела. Ну дура!
Она села, стала смотреть в окно. Окно было чистым, с нарядными занавесками. Небо было белесым, иногда появлялось — после натужных скрипящих поворотов — вмерзшее в небо солнце.
Что-то в коридоре звякнуло, раздался крик:
— Кефир! Булки! Бутерброты с сыром! Бутерброты с колбасой!
Оленька щелкнула замком, осторожно выглянула. По коридору катил блестящую тележку, полную пакетов и сверточков, молодой черноусый парень в белой, чуть замызганной спецовочке. Он увидел ее и развязно-вежливо закричал:
— Конфетки шоколадные! Шоколад сливочный! Бабаевский!
Поравнявшись с дверью, он воровато стрельнул глазами в купе, напряженным взглядом пошарил по диванам, по столику и, вдруг поняв, что Оленька едет одна в этом шикарном вагоне в купе люкс, откровенно блудливо уставился на нее.
Оленька взяла плитку шоколада и подала двадцатипятирублевую бумажку.
— О! Нет сдачи! О! Я зайду! Я потом зайду!
Он покатил дальше свою никелированную тележку, крича про конфеты и пастилу, и все оглядывался через плечо. Оленька хлопнула дверью. Дурик, подумала она. Бутерброты!
Она лениво жевала шоколад, бесцельно смотрела в окно, вспоминая этого усатого наглого типа. Припрется, подумала она, и вдруг ей стало немного жутко. Она встала, подняла на двери стопор.
К вечеру Оленьку сморило. Она сладко поспала и, проснувшись, но не открывая глаз, лежала и чувствовала, что кто-то на нее смотрит. Она повернулась к двери. Дверь была чуть-чуть сдвинута, в щели стоял черный глаз и гладкий ус. Глаз вдруг мигнул и исчез. Что-то прошелестело еле слышно за дверью.
Оленька еще долго лежала, размышляя, чем бы заняться, — книжку читать не хотелось, а за окном становилось все темнее. Вдруг наверху щелкнуло, купе залил яркий нарядный свет.
В коридоре раздались мягкие шаги, женский смех, голоса.
Оленька плыла. Коньяк оглушительно подействовал на нее: сначала было необыкновенно легко и весело, потом еще рюмка — и голоса стали глуше, лица новых знакомых — красивы и загадочны, и все жесты, все слова сейчас казались ей значительными, исполненными большого смысла. Она даже толком не поняла, как попала за этот шумный веселый стол в купе соседнего вагона, ее пригласили какие-то тетки отпраздновать день рождения, Оленька немножко поупиралась, но одиночество ей уже надоело, захотелось каких-то легких знакомств, легких разговоров, и тетки были такие милые, славные, и она согласилась. Сначала сидели вчетвером. Смущения не было — обычное поездное знакомство, когда можешь говорить о чем угодно, открывая даже самые сокровенные уголки души. Откроешься, распахнешься, а через день или через ночь — разбежались по перрону, может быть, даже обменявшись адресами, но, как правило, навсегда потерявшись друг для друга в этой жизни.
Купе постепенно заполнялось. Появились какие-то веселые ребята, — в одном из них Оленька вдруг узнала того усатого, что ездил по вагону с тележкой. Он был очень приветливый, и Оленька напропалую с ним кокетничала. Ольга, говорил он, выходи за меня замуж. Мы уедем с тобой в Махачкалу, у меня в Махачкале квартира трехкомнатная, есть стенка финская, гарнитур кухонный польский, телевизор — знаешь какой? Японский, плоский, тысячу рублей стоит! Оленька хохотала и спрашивала, а какая у него спальня? Спальня! У меня знаешь какая спальня! У меня кровать трехспальная!
Появилась гитара. Гитарист завел что-то жалобное про березу, про дуб, но его заставили петь «Конфетки-бараночки», и припев пели хором, и Оленька пела вместе со всеми. И было ей хорошо в этой компании. «Москва златоглавая!» — любовно, бархатно говорил гитарист, и открывался пестрый кустодиевский пейзаж. «Арромат пиррогов!» — рокотал гитарист и делал картинно паузу… «Кон-фет-ки-ба-ра-ночки…» — издалека, вкрадчиво начинали распаренные тетки, и потом во всю ширину неслось: «Словно лебеди — саночки! Ой вы, кони залетные…» И Оленька чувствовала себя той самой румяной гимназисточкой — беззаботной и пьяной то ли от мороза, то ли от дагестанского коньяка. И она летела над белокаменным, золотым городом, и сияли ее глаза.
За полночь стали расходиться. Исчезали незаметно — все больше парами. Иногда возвращались. Оленька вдруг поняла, что устала. Я тоже пойду, сказала она и хотела встать. И вдруг разом что-то изменилось, как будто свет в купе стал глуше и тусклее, и милые добрые лица вдруг сделались напряженными, готовыми вскипеть каким-то неясным раздражением. Куда? Эй! Ты куда? Никуда не пойдешь! Ты же обещала! Чего я обещала? Ты же — моя! С чего ты взял? Ты сама говорила! Я говорила? Ничего я не говорила. Ну хватит. У меня голова болит. Э-э! Так не делается! Динамо крутишь?
Сначала все сидели с тупым любопытством. Потом началась какая-то толкотня. Чуть ли не драка. Толстая Нина, у которой и был этот день рождения, вытолкнула Оленьку из купе и тихо ей сказала: «Ну ты и дура. Давай-ка, быстренько иди, пока его ребята подержат. Иди-иди!» В купе мелькали перекошенные лица и слышался треск разрываемой ткани. Оленька быстро пошла по вагону. Ее качало. Ког