Вернувшись в Турцию, Назым узнает, что его первая жена вышла замуж за состоятельного человека, профессора. Он напишет:
Был великан с голубыми глазами.
Он любил женщину, маленькую женщину.
А ей в мечтах являлся
маленький дом, где растет под окном
цветущая жимолость…
Был великан с голубыми глазами.
Он любил женщину, маленькую женщину,
А она устала идти с ним рядом
дорогой великанов,
ей захотелось
отдохнуть в уютном домике с садом.
«Прощайте!» — сказала она голубым глазам.
И ее увел состоятельный карлик
в маленький дом, где растет под окном
цветущая жимолость.
И великан понимает теперь,
что любовь великана
не упрятать в маленький дом, где растет под окном
цветущая жимолость.
Не ожидал он, что так будет болеть эта рана. Долго отталкивал он от себя женщин, полагая, что не создан для нормальной семейной жизни, ибо не отступится от себя и своих идей, чего бы это ему ни стоило, и обречет любимую на страдания. В двадцать восемь лет он так оттолкнул от себя свою самую большую любовь.
Но в восемнадцать он ничего еще не мог об этом знать. И, глядя на карту, мечтал о том, как увидит свою стамбульскую любовь.
Валя тем временем раскрыл пакет. В нем оказалось письмо от Хикмета-бея и книги — несколько томов истории французской революции, стихи Бодлера. Как это ни покажется странным, Назым не слыхал до той поры этого имени — то ли Яхья Кемаль, его учитель и большой знаток французской поэзии, почему-то не упоминал о нем, то ли Назым прослушал. Правы были Садык Ахи и его товарищи. Они еще многого не знали.
Несколько дней подряд взахлеб читали приятели «Цветы зла». Позднее в тюрьмах товарищи не раз удивлялись — столько своих стихов забыл Назым, а Бодлера помнил.
Еще больший конфуз вызвала история французской революции. Они о ней, правда, слышали и даже кое-что учили в школах. Но здесь были незнакомые подробности о якобинской Диктатуре, о «бешеных», крайне левых французской революции, чьи взгляды перекликались с идеями социалистов, а они, невежды, только сейчас об этом услыхали.
Назым снова подошел к карте и, глядя на Тифлис и Батум, проговорил:
— Вот куда мы поедем! Здесь происходят события, которые оставят след в истории. И может быть, еще более глубокий, чем французская революция. Мы должны это увидеть своими глазами. А не киснуть в этом затхлом углу…
В шестьдесят лет Назым Хикмет вспоминал: «Город Батум похож на шахматную доску. Дождь в Батуме может лить хоть сорок дней и сорок ночей, но стоит выглянуть солнцу, улицы, мощенные галькой, высыхают в одну минуту.
В Ботаническом саду в Батуме на Зеленом Мысе есть любые деревья, цветы и травы, какие можно встретить в тропиках. Летом 1922 года на батумском пляже мужчины загорали вместе с женщинами совершенно голые, в чем мать родила. Я приехал сюда из Анатолии, где у женщин видел голыми только руки, ноги да глаза, и то лишь на рынках… Руки и ноги крестьянских женщин точно корни старых олив… Но иногда, встретившись на базаре с парой женских глаз, смотревших в щелку между двумя кусками материи, мне казалось, что я видел женщину голой, с головы до пят… А когда видишь полную наготу, к. ней быстро привыкаешь, потому что ничего не остается воображению. Очень скоро я перестал замечать наготу женщин, лежавших на батумском пляже… Но я до сих пор чувствую себя не в своей тарелке, если моя жена лежит на пляже в купальнике среди мужчин. Знаю, что это пережиток, и все же… Дело в воспитании — мой пасынок Мемед Фуад надо мной смеялся. Ему это и в голову не приходило. А мой дед не разговаривал с моим отцом лишь оттого, что он повесил портрет моей матери на мужской половине дома, где каждый мог видеть ее лицо. Три поколения — три разные эпохи. Вот как изменилась моя страна на протяжении одной человеческой жизни…
В Батуме в гостинице «Франция» я сел за стол. А есть так хотелось, терпенья нет. За день я съедал четверть фунта — сто граммов черного хлеба, две тарелки супа из кукурузной муки и выпивал два стакана чая с сахарином. В супе плавали рыбьи головы… По дороге в Батум мы проели все наше жалованье, которое заработали в Волу. В каждом городишке на пути устраивали банкеты приятелям и знакомым, — ведь в России, в коммунистической России деньги отменены. Так по крайней мере утверждали Садык Ахи и наш новый товарищ Зия Хильми, а он знал больше Садыка. Надо было поскорей избавиться от этих позорящих человеческое достоинство бумажек. В Батуме мы поняли, что поторопились и перескочили через одну общественную формацию — социализм…
В Батуме, в номере гостиницы «Франция», я сел за стол, овальный, со всех сторон резной, с выпуклостями и впадинами — стиль рококо… Тридцать пять дней, равные тридцати пяти годам, провел я в дороге из Стамбула в Анкару, из Анкары в Болу, я — стамбульский отрок, внук паши. Так я познакомился с Анатолией, и вот теперь все, что я видел и пережил, лежало передо мной в Батуме в номере гостиницы «Франция», словно рваный окровавленный платок, на столе рококо… Смотрю, и мне хочется плакать, смотрю, и кровь ударяет в голову от гнева. Смотрю и снова стыжусь своего особняка в Ускюдаре, Решай, говорю себе я, решай, дружище… Но ведь все уже решено, мосты сожжены? Постой, дружище, не спеши. Давай положим все на этот стол, рядом с твоей Анатолией. Что ты можешь отдать ей? Чем можешь пожертвовать? Всем, что у меня есть… Свободой? Да! Сколько лет ты можешь ради этого просидеть в тюрьмах? Если потребуется, хоть всю жизнь. Но ты любишь женщин, любишь есть, пить, хорошо одеваться. Ты мечтаешь объехать Европу, Азию, Америку, Африку. Так оставь же здесь, на столе рококо, свою Анатолию, махни через Тифлис в Каре, а оттуда обратно в Анкару. Не пройдет и четырех-пяти лет, как ты станешь депутатом, министром. Женщины, яства, вина, искусство — все к твоим услугам, весь мир!..
Брось! Если потребуется, просижу в тюрьмах всю свою жизнь. Но если ты станешь коммунистом, тебя могут убить, повесить, утопить, как утопили Субхи и его товарищей в Трабзоне, незадолго до твоего приезда. Об этом ты думал? Думал. Я спросил себя: не боишься ли, что тебя убьют? Не боюсь! Сразу ответил, не думая? Нет, не сразу. Сначала я понял, что боюсь, а потом, что не боюсь. Я спросил себя: согласен ли ты на увечье, готов ли ты ради этого потерять руку, ногу, оглохнуть? Заболеть сердечной, болезнью, чахоткой, ослепнуть? Ослепнуть… Подожди, вот об этом я не подумал. Я встал. Крепко зажмурил глаза. Походил по комнате, ощупывая руками мебель. Споткнувшись, растянулся на полу. Но глаз не открыл… Потом поднялся, встал у стола. Открыл глаза. Готов и ослепнуть ради этого!.. Вы скажете, это по-детски, немного смешно… Но так!
Не книги, не убеждения, не мое социальное положение привело меня туда, куда я пришел. Меня привела туда Анатолия. Анатолия, которую я разглядел еще так плохо, с одного только краешка. Мое сердце привело меня туда, куда я пришел, вот так-то!..»
Предположим, оккупантов из Стамбула выгонят. Но что делать с нищетой? Разве нищета Анатолии не больший позор, чем иностранная оккупация? Нужно во что бы то ни стало найти средство, найти путь, чтобы избавить народ от скотской жизни.
Эти мысли, неотступно мучившие его в Болу, Назым выложил при первом же знакомстве с председателем уголовного суда Зией Хильми.
Когда судья вошел в кофейню, все встали. Так было заведено в те годы в Анатолии — стоило начальнику уезда, судье и другому чину войти в общественное место, все почтительно умолкали и стоя приветствовали его поклоном.
Зия Хильми сел за их столик — верно, успел прослышать о молодых стамбульских поэтах.
Это был еще совсем молодой человек лет двадцати шести. Но он носил окладистую медную бороду — иначе его вряд ли стали бы слушать.
Зия сразу заговорил о поэзии. Валя стал читать наизусть Бодлера, и, к их изумлению, судья по-французски закончил полюбившееся им стихотворение «Балкон». От Бодлера перешли к французской революции, и тут их новый друг выказал знания, которые нельзя было вычитать в присланных из Стамбула томах. Диктатура монтаньяров, по словам судьи, предшествовала Парижской коммуне, а следовательно, и первой русской революции 1905 года. То, что происходит в России сейчас, — естественное развитие исторического процесса, доказывающее необходимость диктатуры пролетариата для освобождения человечества. Помните споры Ленина с Каутским?..
Председатель уголовного суда явно переоценил осведомленность друзей. Ни о коммуне, ни о спорах Ленина, ни о диктатуре пролетариата Садык Ахи им ничего не говорил. И они снова ужаснулись своему невежеству.
Способ избавить Анатолию от нищеты можно было, оказывается, найти в опыте русской большевистской революции. И на следующий день Назым заявил: «Короче, этим летом мы едем в Россию. Будем учиться, узнаем правду о революции».
Тут даже Зия Хильми, кажется, в первый и последний раз, потерял хладнокровие: «Как, этим летом вы собираетесь в Россию?.. Ну что ж, — добавил он, подумав, — и я с вами».
Зия Хильми предложил своим новым друзьям перебраться в деревню. Он присмотрел неподалеку от Болу деревянный дом. Деньги будут платить поровну — половину он, половину они. Судья купил жеребца — на нем он собирался ездить в присутствие и привозить из города продукты. А они должны будут прибирать в доме, мыть посуду, стирать белье. Варить обеды Зия Хильми намеревался собственноручно.
Назым и Валя мечтали убраться из города. И как только окончились занятия в лицее, друзья переселились в деревню, То были, пожалуй, самые счастливые месяцы в жизни Назыма, По крайней мере так ему казалось в бурсской тюрьме. Деревня стояла на склоне горы, вся в зелени. На вершине вертелась мельница. Дорога из города шла через зеленое кладбище. Вокруг шумели фруктовые сады, а выше начинался густой лес.
Предложение Зии Хильми самим себя обслуживать они приняли с радостью — это им пригодится. Деревенский дом в Болу оказался первой коммуной в жизни Назыма Хикмета. Их предстояло ему еще много — в общежитиях, в тюрьмах, в подполье. Здесь отпрыск стамбульского паши учился мыть посуду и стирать белье, мыть полы, варить обеды. С той поры общая жизнь, где поровну были распределены обязанности, стала его потребностью. И потом, когда в ней не было прямой нужды — в Стамбуле или в Москве пятидесятых годов, он, отдыхая от работы, с удовольствием хозяйничал, помогал жене, возился на кухне. Назым и здесь был новатором — сочинял небывалые блюда, усовершенствовал домашние работы, — правда, не всегда с таким же успехом, как в поэзии.