XX век на новом витке исторической спирали обнаруживает возможность новой гармонии. И лучшие его поэты запечатлевают новый характер отношений между мужчиной и женщиной.
Половина яблока мы,
половина — огромный мир.
Половина яблока мы,
половина другая — люди.
Половина яблока ты, дорогая,
я — половина другая.
Мы вдвоем.
Для Петрарки его Лаура была лишь объектом любви. Нам трудно определить ее человеческий характер, представить себе по стихам ее самое как цельную личность. Да она могла и не быть ею — слишком низок был уровень развития женщины того времени. Не потому ли это любовь односторонняя, неосуществленная? Насколько мы можем судить, ни Лаура Петрарки, ни Беатриче Данте не намеревались разделить чувства обессмертивших их людей. Правда, невозможностью иного, жизненного воплощения их любви мы обязаны тем, что она целиком вылилась в произведения искусства, но односторонцость ее особенно ощутима в сравнении с лирикой человека Нового Возрождения, чей внутренний мир с такой полнотой выражен в стихах Назыма Хикмета.
Любимая — это его собственная вторая ипостась, может быть, более совершенная, чем первая: она и прекрасная женщина, и единомышленник, и товарищ в борьбе, и равная ему личность. Об уровне ее личности мы можем судить по мыслям и чувствам, которые разделяет с нею поэт: от сложнейших философских построений до самых неуловимых душевных движений, воплощенных в стихе с наготой живой, трепещущей плоти и с откровенностью, не всегда возможной даже наедине с самим собой.
…Мне позволено только с самим собой
разговаривать в этом краю.
Но так как это наскучило мне, любимая, я пою.
И мой голос, который ты знаешь,
противный, звучащий фальшиво,
проникает мне в сердце так глубоко,
что сердце мое разрывается.
И тогда, как сиротка из сказки слезливой,
что идет босиком по дорогам в мороз,
мое сердце готово заплакать,
вытирая свои голубые глаза и малюсенький нос…
Да, заплакать,
не затем, чтобы всадник на алом коне поспешил бы
к нему,
не затем, чтоб не слышать крика черных птиц,
что уставились на него,
Плакать, не требуя ничего, не жалуясь никому,
Плакать совсем одиноко, просто так — для себя…
Мелькают дни, текут месяцы, уходят годы. Чередою следуют друг за другом весны и зимы, сменяются картины природы. Демонстрируя неповторимость повторения, изменяется мир. А Назым Хикмет за желтыми стенами тюрьмы в городе Бурса, — будто корабль на якоре, груженный свинцовой тоской. И, накапливаясь, как заряд в грозовой туче, его любовь достигает грандиозных размеров, вмещая в себя природу и родную землю, свободу и самое жизнь.
Любить для него означает быть человеком.
Этой ночью, осенью поздней,
я полон твоими словами,
вечными, как материя и как время,
как глаза нагими, как руки тяжелыми
и как звезды сверкающими словами.
Твои слова пришли ко мне
от сердца твоего, от разума, от плоти.
И привели твои слова тебя,
И были они матерью,
и женщиной,
и другом,
слова твои,
печальными и горестными, радостными, полными надежды
геройскими людьми.
«Любить, — говорил Экзюпери, — не значит глядеть друг друг другу в глаза, а вместе в одном направлении», Любовь для Назыма Хикмета — это творчество.
Когда рогов моих быков рассвет коснется,
я с терпеливой гордостью пашу,
и на моих босых ногах сырая теплая земля…
После полудня собираю я маслины.
Я — свет, весь с головы до ног, лицо, глаза, одежда.
А ночью в море по колено я сеть тащу,
смешались звезды, рыбы…
И спрос с меня теперь за всю планету,
за человека, землю, свет и тьму.
Ты видишь, дела у меня по горло.
Не занимай меня, о роза, разговором.
Я занят тем, что я тебя люблю.
Всякий перевод поэтического произведения похож на оригинал в лучшем случае, как оборотная сторона ковра на лицевую. Но передать изощренное и вместе с тем непринужденное мастерство лирических писем Иазыма Хикмета из бурсской тюрьмы на ином языке кажется почти невозможным. Рифмы, то упрятанные в глубине строки, приглушенные, будто смутное далекое воспоминание, то гремящие, яростные, то просветленные, полнозвучные, мужественные; торжественные повторы, интонации — задыхающиеся, умиротворенные сознанием исполненного долга; нагнетание режущих, как нож, шипящих или плавный перелив гласных, как песня, спетая про себя, — все здесь неотделимо от смысла. Это само движение живого чувства. Форма тут не кожура, облегающая плод, не сосуд, в который налито содержимое, она сама содержательна, стоит ее разрушить, попытаться разделить, как содержание становится формальным, безжизненным, словно разъятое ножом тело, это новый синтез формы н содержания — свободный и вместе с тем предельно строгий, соответствующий Новому Возрождению цельного, неделимого Человека.
Человечество, несомненно, дарует бессмертие маленьким шедеврам Назыма Хикмета и имени той, которой они посвящены, — Пирайе.
К сожалению, все на свете имеет свою цену, в том числе и бессмертие, — за него обычно платят жизнью.
Десятилетний подвиг любви, совершенный Назымом Хикметом в бурсской тюрьме, обратил несчастье в свою противоположность, «и самая страшная мука — мука разлуки» родила стихи, по которым не одно поколение будет познавать себя, постигать чудо любви как высшей формы отношений между людьми и с гордостью сознавать себя человеком.
Искусство, конечно, отражает жизнь. Но его отношения с действительностью много сложней, чем отношения объекта и его отражения в зеркале. Не для искусства, для реальной человеческой жизни и любви, — а она, как все в мире, имеет начало, развитие и конец, десять лет — срок огромный. И любовь живых, конкретных людей по имени Назым и Пирайе, разделенных тюремными стенами, не имея возможности иного воплощения, вся до капли осуществилась, исчерпала себя и умерла в поэзии.
На одиннадцатом году заключения Назым Хикмет задумывает драматическую поэму «О Ферхаде, Ширин, Мехмене Вану и воде Железной Горы», — эта пьеса известна больше под именем «Легенды о любви». Переосмысливая древнюю легенду о Ферхаде и Ширин, он воплотит свои мысли о диалектике любви, ее отношениях к искусству, мысли, выстраданные собственной жизнью, в характерах своих героев.
Десять лет прорубает Ферхад палицей Железную Гору, чтобы получить Ширин и пустить в город воду, подобно тому, как сам Назым десять лет прорубался стихом сквозь тюремные стены к своей любви, добывая для людей свободу, справедливость и красоту. Пьеса должна была кончиться так: государыня Мехмене Балу — она поставила Ферхаду условие прорубить гору, чтобы получить Ширин, — умерла. Нет больше препятствий для того, чтобы любящие соединились. Но Ферхад уже не может бросить свой труд, он должен во что бы то ни стало бго закончить. И когда вода, наконец, начинает бить из фонтанов города, старый, больной Ферхад умирает на руках Ширин.
Первоначальный замысел был изменен поэтом. Он писал жене:
«Ширин и Ферхад так похожи на нас с тобой, что я не решился кончить пьесу его смертью — мне показалось, что, умри мой Ферхад на руках у Ширин, я убью себя самого в тот миг, когда мы соединимся. Да и по смыслу пьеса должна была кончиться иначе: ведь вода еще не потекла из источников и люди все еще с восхищением слушают грохот Ферхадовой палицы… Не могу тебе передать, как глубоко я чувствую эту тему. Писал я пьесу чуть не со страхом. Все мне не нравилось… Помнишь, Ферхад в одном месте говорит: «Мы только тысячную долю своей тоски можем уместить в тюльпане». И я мучился тем, что не могу выразить и тысячной доли того, что чувствую. Я и сейчас, конечно, не выразил всего, но, кажется, по крайней мере одну тысячную передать удалось».
«Ну может ли прекраснейший рисунок с лицом Ширин сравниться?!» — думает Ферхад.
Искусство не может заменить жизни, сравниться с нею. Но оно учит людей понимать жизнь. Искусство научило Ферхада понимать язык жизни, язык природы. Он разговаривает с волками, ожидающими зимы, змеями, влюбленными в человеческое тело, маленьким тополем, мерзнущим на ветру, с утренней звездой, с Железной Горой. В сущности, это разговор с самим собой, а голоса природы, отвечающие ему, — все те же внутренние голоса, которые звучат из потаенных глубин человеческого существа.
Умудренный опытом труда человек не только хозяин природы и преобразователь ее, он ее сын. И земля не служанка ему, не батрачка, а мать.
И оживают в пьесе поэтические образы детства Назыма Хикмета — плачущая айва, смеющийся гранат.
Утренняя звезда спрашивает:
— Неужто ты забыл Ширин?
— Не то чтобы забыл, нет, тут другое. Не помню очертанья глаз ее, бровей и губ… Как ни стараюсь, не могу вообразить лицо Ширин. Оно во мне осталось, кан белое сиянье, как твой свет — далекий, ясный… Оно во всем — в тебе, в чинаре этой, и в палице моей, и в шуме ветра, и в лицах людей, которые ко мне приходят! Оно везде, во всем!
Любовь Ферхада вобрала в себя весь мир.
— Народ верит тебе, — говорит Ферхаду отец. — Народ обмануть нельзя. Он давно забыл, что ты начал рубить Железную Гору, чтоб получить Ширин.
— И я забыл.
— Ширин?
— Нет, разве можно ее забыть?.. Но я уж сам не знаю, почему я прорубаю эти скалы, — для того, чтоб соединить себя с Ширин или народ с водой…
Государыня Мехмене Бану ставит новое условие — Ферхад может получить Ширин, если откажется от своей работы. Но это значит для него отказаться от себя, изменить своей любви к родному городу Арзену. «Арзен ты любишь больше, чем меня!» — с горечью восклицает Ширин. «Но разве ты не из Арзена? — спрашивает ее Ферхад. — В то время, когда люди мрут, как мухи, ну можем ли с тобой мы во дворце быть счастливы, пить из серебряных кувшинов воду?» Он говорит ей о воде, которую он пустит в город, которая забьет из мраморных фонтанов, живая, как ее дыханье… И Ширин понимает любимого: «В этой сказке каждый хоть что-нибудь да сделал… Я тоже сделаю — я буду ждать тебя, как узника — жена, как мать — солдата…»