В печати первым назвал имя узника бурсской тюрьмы Ахмед Эмин Ялман. Он не был человеком прогрессивных убеждений, напротив, его газета «Ватан» похвалялась антикоммунизмом и привязанностью к Америке. Посетив поэта в тюрьме, Ялман напечатал статью, смысл которой состоял примерно в следующем: Назым Хикмет действительно великий поэт, осужден несправедливо и должен быть освобожден, потому что за годы заключения исправился: из антипатриота-коммуниста стал турецким националистом, очень болен и очень несчастен.
Это был хитрый ход, рассчитанный по лучшим образцам американской демократии. Зная, что Назым Хикмет не может ответить публично, Ялман пытался ввести в заблуждение его единомышленников, а если все же придется освободить поэта, помочь властям сохранить приличную мину.
«Мы живем в историческую эпоху, породившую массовый героизм, — ответил Ялману поэт. — Люди принимают смерть за свою страну и свои убеждения так же просто, как стакан воды. И поэтому моя болезнь в тюрьме, выплаканные глаза моей матери и тому подобное не имеют большого значения. Я не прошу снисхождения и ни в чем не раскаиваюсь. Как гражданин, я требую прекращения беззакония, направленного против меня лично и против конституции моей страны».
Этого письма Ялман, естественно, не опубликовал.
Назым писал жене:
«Читая статьи, появившиеся обо мне в газетах, я остался совершенно равнодушным. Как всякий честный человек, знаю, что люблю свою страну и свой народ, и если клеветники — на то они и клеветники — изрыгают ложь, мне плевать. Через двадцать, через пятьдесят лет турецкий народ забудет самые их имена, но до тех пор, пока существует турецкая нация, пока звучит па земле мой турецкий язык, я буду жить как человек, писавший самые честные стихи на этом языке и об этом народе».
И все же мысль, что кое-кто может поверить Ялману, — была непереносима. Двенадцать лет сидеть в тюрьме за свои убеждения и снова быть оклеветанным… По словам поэта, то были самые тяжкие дни его заключения.
И тогда на весь мир раздался по Московскому радио голос его старого друга И. Вилена. Они не виделись почти двадцать лет: тюрьмы и эмиграция, подполье и охранка стояли между ними. Но Билен знал одно — Назым ни на секунду не может изменить себе. «Пять минут, которые спасли мне жизнь», — сказал Назым в своих стихах об этом коротком пятиминутном выступлении друга.
«Ватан» — по-турецки значит «родина». И через несколько дней мальчишки-газетчики кричали по всему Стамбулу: «Ялман продает «Ватан» за десять курушей!..»
Удар, однако, не прошел мимо цели. Не от болезней — от огорчений умирают поэты. Надорванное тюрьмой и трудом сердце уложило Назыма на койку.
Общественный резонанс оказался совсем не тот, на который рассчитывал Ялман. После его статей адвокат Мехмед Себюк впервые получил доступ к досье Назыма Хикмета. Это был честный и беспристрастный законник. Ознакомившись с делом, он опубликовал серию статей и доказал:
1. Статья закона, по которой был осужден Назым Хикмет, не имеет отношения к предъявленному ему обвинению. Поскольку в то время уголовным кодексом не каралась пропаганда коммунистических идей, поэт был осужден по 94-й статье военно-уголовного кодекса «за подстрекательство военных к мятежу». Статья гласила: «Подстрекательство более двух военнослужащих к неповиновению непосредственному или высшему воинскому начальнику… карается тюремным заключением от 5 до 15 лет». Между тем единственным пунктом, предъявленным обвинителем в качестве доказательства, был разговор с одним-единственным военнослужащим — Омером Денизом.
2. Обвинение, предъявленное Назыму, бездоказательно. Показание Дениза, от которого он на суде отказался, даже если считать его достоверным, не является доказательством, ибо не подтверждено ни одним свидетелем.
3. Мера наказания установлена с нарушением закона. Высшая мера по данной статье требует указания отягчающих обстоятельств. Таковые суд даже не потрудился придумать.
До сей поры даже друзья поэта полагали, что он осужден все же за какое-то нарушение закона. Неграмотные крестьяне, заключенные в бурсской тюрьме, не могли себе представить, что такой человек, как отец, может быть осужден безвинно. И сколько ни стыдил их Назым, в глубине души верили в неизвестно кем придуманную легенду: Назым Хикмет намеревался, дескать, угнать к русским крейсер «Явуз».
Теперь всей стране стала известна правда, считавшаяся государственной тайной.
Нет ничего тайного, что бы рано или поздно не стало явным. Об этой мудрости стоило бы помнить преступникам, какое бы положение они ни занимали. Но преступники, как все преступники, пытаясь скрыть одно преступление, обычно совершают другое…
Июльской ночью 1938 года в стамбульскую тюрьму явились офицер флота, два унтера и три матроса. Вошли в камеру к поэту, не говоря ни слова, надели ему наручники, вывели из тюрьмы и доставили к Галатскому мосту. Здесь Назыма посадили в моторку и повезли в Мраморное море. Через несколько часов моторка пришвартовалась к борту базы подводных лодок «Эркин», стоявшей на рейде у анатолийского берега возле порта Эрдек…
Назым Хикмет никогда не рассказывал о расправе над ним. Это был гордый человек.
Он был очень прост в общении. С каждым, кем бы тот ни был — мировой знаменитостью или безвестным крестьянином, писателем или шофером такси, — держался по меньшей мере как с равным себе. Высокий, сильный, красивый, непрестанно излучавший чуть ли не физически ощутимую духовную энергию, он, если б понадобилось представить человека перед разумными существами иных миров в самом выгодном свете, в его возможностях, был бы лучшим из послов. Всякий, кому выпало счастье общаться с ним, кто попадал в поле его энергии, уносил от него заряд необыкновенной силы — все задуманное казалось возможным, достижимым — и чувство гордости за принадлежность свою к той же породе существ, что и он, породе, имя которой — Человечество.
И в то же время он был очень турок. Это сквозило и в его галантности с женщинами, и в несколько патриархальной утонченной вежливости с гостем, и в его скромности.
Он никогда не хвастал ни своим авторитетом, ни своей славой, не ставил себя в пример всем, не полагал, что все свое лучше чужого, не дрожал над своими творениями — писал он их в одном экземпляре и часто терял, не собирал архива для потомства. Словом, был скромен не той скромностью уязвленного самолюбия, о которой верно сказано, что она паче гордости, а скромностью подлинно великого человека.
В скромности — нравственная мощь и чистота народа, в самохвальстве — его слабоумие и ничтожество.
Назым Хикмет знал себе цену, как знает всякий настоящий художник. И был горд этим. Стоило иному незадачливому посетителю принять его демократизм за примитивную простоту, как в Назыме просыпался такой истинно стамбульский аристократ, что рука, готовая похлопать его по плечу, застывала в воздухе. Его простота была демократизмом настоящего аристократа, которому нет нужды выставлять это напоказ — достаточно быть им.
Это был очень гордый человек. Он никогда не говорил о том, как с ним расправлялись. Унизительно, когда не ты делаешь, а с тобой делают, и то, что с тобой делают, — мерзко, а ты бессилен. Эта гордость тоже очень национальная черта. Самый последний турецкий шовинист предпочтет рассказывать не о том, как «резали турок», а «как турки резали». Не потому ли, зная все подробности о зверствах турецких шовинистов, мы очень мало знаем о зверствах шовинистов греческих в годы национально-освободительной войны в Турции, зверствах болгарских монархофашистов по отношению к турецкому национальному меньшинству в Болгарии, склонны забывать, что турецкие зверства так же гнусны, как испанские в эпоху колонизации Латинской Америки, английские — в Индии, французские — в Алжире, итальянские — в Абиссинии, русские — во время царских погромов в Одессе, немецкие — во всей Европе, европейские — в Африке, американские — в негритянских гетто, японские — в Корее, китайские — в Тибете, несть им числа. Шовинизм — турецкий он или армянский, еврейский или русский — всегда зверство.
Назым Хикмет, всю жизнь сражавшийся со зверством шовинизма, и в первую голову шовинизма турецкого, никогда не говорил о зверствах, которые испытал на себе.
Лишь перед смертью в последней своей книге он рассказал, и то очень скупо, что происходило на базе подводных лодок «Эркин». Но то, что он рассказал в романе, происходит не с ним, а с его героем по имени Исмаил.
«…На корабле «Эркин» его бросили в матросский гальюн. Иллюминаторы в гальюне задраены. На полу по щиколотку моча. Такая вонь! Да еще жарища. Некоторое время он стоял, посвистывая, и не решался сесть. В дверном иллюминаторе что-то мелькнуло. Голова офицера. Исчезла. Показалась другая. «Смотрят, что я буду делать, мерзавцы». Он присел прямо в мочу. Закурил сигарету. И запел песню. А в голове одна и та же мысль: «Зачем меня сюда привезли?»
Это было специально придумано — раз ты поэт, тонкая душа — посиди в моче. Думали унизить Назыма, а показали лишь собственную низость.
К вечеру поэта вывели в коридор и в сопровождении унтеров и вооруженных матросов повели вниз по множеству извилистых и узких трапов — он сосчитал: всего сто одна ступень. Открыв металлическую дверь, втолкнули в темноту и заперли. На ощупь попробовал выяснить, где он, — канаты, блоки, инструмент. Очевидно, такелажный трюм. Жара невыносимая — градусов пятьдесят. Снял пиджак, рубаху, снял брюки. Остался в одних кальсонах. Все равно пот лил градом. Он сел на кусок каната. Прикорнул.
«Его ослепил луч карманного фонаря, направленный прямо в лицо.
— Вставай, одевайся!
Фонарь держал в руках офицер в белой форме. Позади два матроса с винтовками. Ночь или день — непонятно. В коридоре лампочки горели и тогда, когда его сюда привели. Он оделся.
— Выходи!
Он вышел первым, матросы и офицер за ним. Начали подниматься по узким железным трапам. Судно вздрогнуло от заработавших двигателей. «Снялись!»