ребенок во чреве.
Мой ребенок!..
Час ночи, мы не гасили огня.
Я прислушиваюсь.
Может, через минуту,
а может, под утро они выберут миг,
ворвутся в мой дом и уведут меня
в храброй компании моих книг.
И в кругу полицейских, готовых ринуться,
все-таки я повернусь и увижу с дороги,
как колышется платье ее и лицо ее светится.
И как в ее животе, тяжелом от материнства,
мой ребенок шевелится и шевелится…
Они назовут его Мемедом. Светящимся шаром весом в три кило он будет лежать в голубых пеленках. А на другом конце земли шестнадцать тысяч мемедов, одетых в униформу, вместе с американцами будут убивать корейских детей. Когда Мемеду не исполнится еще трех месяцев, его отца вызовут в казармы Селимие, признают здоровым — при его-то сердце — и потребуют, чтоб он явился с котелком и вещами для прохождения действительной службы. Не будут приняты во внимание ни то, что он окончил военно-морское училище, ни двенадцать лет его тюремной «службы». Это могло означать лишь одно:. его отправят куда-нибудь в глушь и там расправятся — предлог выдумать легко, — на сей раз без всякого суда.
Прекрасным июньским утром он простится на пороге с Мюневвер — если б не Мемед, она пошла бы за ним, — простится, чтобы встретиться через десять лет…
…Если б он мог знать об этом — о двенадцати месяцах жизни и десяти годах разлуки с нею, с его самой большой любовью, с будущей матерью его сына, он, наверное, снова оттолкнул бы ее. Но сейчас он стоял и смотрел на нее, просто смотрел и не мог наглядеться, не мог вымолвить ни слова.
Она уехала в Стамбул, чтобы вскоре вернуться. И тогда пришли слова:
Добро пожаловать, госпожа моя, добро пожаловать!
Ты устала, наверное.
Как вымыть мне твои ноженьки?
Нет у меня ни розовой воды, ни серебряного таза.
Тебя мучит жажда, наверное.
Нет у меня шербета со льдом, чтоб тебя угостить.
Ты проголодалась, наверное.
Не могу накрыть тебе стол белой скатертью.
Как отечество наше, бедна и в плену моя камера.
Добро пожаловать, госпожа моя, добро пожаловать.
Ты ступила —
и столетний бетон превратился в зеленый луг.
Улыбнулась —
и розы расцвели на решетках.
Ты заплакала —
и жемчуга покатились в ладони мои.
И богата, как сердце мое, как свобода светла моя камера.
Добро пожаловать, госпожа моя, добро пожаловать!
И, слушая, как он говорил эти слова Мюневвер, плакали заключенные, плакали надзиратели.
Он не ошибся, веруя в любовь, как в самую могучую силу на земле. Мюневвер стала его женой. Половину времени жила в Бурсе, стирала белье, носила передачи, а остальное время в Стамбуле с Ренан, дочерью от первого брака. И ее любовь раздула в яркое пламя едва теплившийся в нем, колеблющийся огонек новой нарождающейся души…
Потом в Москве он скажет: «Мы почти ничего не знаем о той подземной глухой работе, которая идет в человеке, о диалектике его духовного развития, этапах и сроках этого развития. Когда и почему в нем умирает одна душа и появляется новая? Для меня этот срок составлял десять лег, а для других? Самое страшное, когда одна душа умирает, а новая еще не родилась… Если поэзия вообще что-то может, она обязана исследовать эти закономерности». Тогда, в начале шестидесятых годов, в Москве и Праге, в Гаване и Танганьике он напишет стихи, в которых одновременно будут присутствовать и прошлое, и настоящее, и будущее, словно демонстрируя относительность времени. В человеке время никуда не уходит и не течет, а накапливается; покуда жив сам человек, в нем сразу живет прошлое, то есть его опыт, память, настоящее — его мысли и ощущения, и будущее — планы, мечты, расчеты. И тогда Назым Хикмет сможет, наконец, дать утвердительный ответ — по крайней мере для себя — на вопрос, что такое поэзия, если она не отличается от прозы ни формой, ни содержанием. Поэзия — это метод. Сопоставления несопоставимого. Для открытия новых связей и сущностей.
Растет во мне дерево — вы тоже могли бы увидеть его, —
оно происходит от солнца и к солнцу стремится,
качаются листья его, словно рыбы в огне,
щебечут плоды, как веселые птицы.
На звезду, что плывет по орбите во мне,
давно опустились ракеты и их экипаж,
говорящий на том языке, что нам снится во сне, —
нет на нем ни мольбы, ни приказа, ни похвальбы.
……………………………………………………
Время во мне стоит, как вода,
будто роза раскрытая благоухает,
И плевать я хотел — нынче пятница или среда,
и что меньшее — впереди, а большее — миновало.
Сама поэзия Назыма Хикмета до конца выявит тогда свою революционную сущность как выражение нового этапа душевной жизни личности, впервые начинающей ощущать себя прежде всего родовым существом — Человеком Человечества. От того, станет ли и как скоро это ощущение осознанным для миллионов, зависит ныне само существование людского рода. И поэзия Назыма Хикмета, его жизнь, борьба и самая смерть будут звать:
«Жить, как деревья в лесу — отдельно, свободно, но все вместе по-братски — вот наша тоска!..»
С 1946 года стихи Назыма Хикмета, вынесенные разными способами из бурсской тюрьмы, стали изредка появляться в печати. Но сначала не в Турции, не на том языке, на котором они были рождены, а во Франции — после войны там оказалось много турецких студентов. А затем в переводах с французского и в других странах — Италии, Латинской Америке, Соединенных Штатах, Советском Союзе. Лишь немногие из них были опубликованы в прогрессивных турецких журналах «Йыгын» и «Гюн» с купюрами и под псевдонимами.
Стихи Назыма Хикмета вызвали тысячи откликов во всем мире. В 1949 году — в этот год рождалось всемирное движение сторонников мира — в Париже был создан Комитет в защиту Назыма Хикмета. Комитет опубликовал воззвание, требующее освобождения поэта из тюрьмы, и обратился за поддержкой к мировому общественному мнению. К этому воззванию присоединились Поль Элюар, Жолио-Кюри, Халлдор Лакснес, Жоржи Амаду, Пабло Неруда, Жан-Поль Сартр, Пабло Пикассо, Иорис Ивенс, Бертольт Брехт и многие, многие другие писатели, художники, музыканты, ученые — цвет мировой культуры XX века. Международный союз студентов, Всемирная федерация демократической молодежи, Международная ассоциация юристов-демократов, Комитеты защиты мира разных стран — от Польши до Японии, от Швеции до Чили, писательские организации направили письма протеста турецкому правительству.
В самой Турции в университетах, лицеях, колледжах, среди рабочих и интеллигенции разных городов организовались комитеты действия. В сотни адресов направлялись открытки с портретом поэта. Под портретом были помещены четыре его строки и призыв «Спасите Назыма Хикмета!».
Орган Турецкого комитета сторонников мира журнал «Барыш» («Мир») писал: «Впервые в истории нашей страны объединились тысячи людей независимо от их политических убеждений — от профессора университета до студента, от редактора газеты до репортера, деятели искусства и литературы, люди умственного и физического труда приняли одно решение, предъявили одно требование: «Назым Хикмет должен быть освобожден!..» Сегодня борьба за освобождение Назыма Хикмета стала частью общенародной борьбы за мир и свободу». Добиться освобождения Назыма Хикмета значило освободить тысячи политических заключенных, многие из которых, как он сам, сидели по десять, а то и по восемнадцать лет в тюрьме. Добиться освобождения Назыма Хикмета означало изменить политический климат в стране…
А Назым Хикмет продолжал сидеть в бурсской тюрьме. Он писал друзьям:
«В тюрьме узнаешь цену людям. Существо, зовущееся человеком, самое интересное, самое привлекательное на земле. Что его не фраза, не пустые слова, понимаешь, когда остаешься без людей или вынужден жить в очень узком кругу…»
«…Я думаю о мире так, будто никогда не умру. То есть я допускаю, что долгие годы еще смогу выдержать здесь, и в соответствии с этим распределяю свои возможности и силы… С каждым днем я все сильней влюбляюсь в мою страну, в людей, в наш мир… Мне кажется, что жить, не будучи влюбленным в одного человека, в сотни миллионов людей, в одно дерево, во все леса, в одну мысль, в идею, во множество мыслей и идей, все равно что вообще не жить…»
— Поглядите, да ведь это Ибрагим Балабан! Какими судьбами!
Мастер и ученик обнялись и долго стояли так, обнявшись. Назым решил, что Ибрагим пришел его проведать. Он уже несколько лет был на острове Имралы в Мраморном море. Там все арестанты работают, а тем, кто работает, сокращается срок. Балабан как раз в эти дни должен был оказаться на воле.
— Нет, меня выслали…
— За что? Как так! Рассказывай!..
Заметив, что землисто-бледное лицо мастера покраснело от негодования, Ибрагим помялся.
— А тебя, отец, за что держат здесь двенадцать лет? Вот и меня за то же… Не беда, со мной мои картины…
Через несколько дней они стояли перед новой, почти законченной картиной «Преступление». Балабан работал, Назым смотрел из-за его спины. Он гордился своим учеником, его талантом, трудолюбием и ревниво прислушивался, что говорят о картине гулявшие по двору арестанты… Ибрагим становился мастером. Но для молодого художника важно сохранить критическое отношение к себе. И уметь прислушиваться к мнению других, чтобы сделать по-своему…
Он усмехнулся. Вспомнил, как недавно два новеньких арестанта решили, что Ибрагим рисует план тюрьмы для побега или для передачи его русским: ведь Ибрагима, как вашего покорного слугу, тоже объявили теперь русским агентом.
Назым так разъярился, что вопреки обыкновению наорал на темных, неграмотных парней. Не оттого, что они приняли рисунок за план — это им растолковать было легко, — а потому, что они стали смеяться, когда услыхали, что Ибрагим рисует их жизнь, их самих. Кто, мол, они такие, чтобы их рисовать? Осман-паша, Барбаросса Хайреддин? Или важные господа?.. Попробуй тут не взбеситься! Простофили, себя за людей не считают, думают, что рисовать мордастых генералов с медалями — дело, а их жизнь — безделица… Ибрагим должен рисовать так, чтобы они узнали самих себя и перестали считать себя ничтожеством.