Служка разносил взрослым кофе, стеклянные наргиле. Пристроив сверху два ярких уголька, вручал деду длинную трубку — марпуч с тщательно прокипяченным мундштуком. Дым с бульканьем проходил сквозь воду в прозрачном кальяне, голова деда пряталась в сизом облаке.
Детям подавали сладкие шербеты в чашках, рахат-лукум. Они жевали, прихлебывая из чашек, но глаз от экрана не отводили. Наконец под стук барабанов галера уплывала, и раздавалась любовная песня. Это означало, что вот-вот появится на экране один из двух главных героев теневого театра — благовоспитанный, учтивый и велеречивый мещанин во дворянстве Хадживад. В остроконечной шапке, в кафтане и с огромным кисетом на поясе, он, распевая, доходил до середины экрана. Останавливался, испускал мистический вопль, а затем читал длинную газель, в которой мир сравнивался с экраном, а все сущее с зыбкими тенями. Этих стихов, исполненных грустной мистики, которым с почтением внимал Назым-паша, его внук, конечно, не понимал и с нетерпением ждал, когда начнет действовать его любимец, лукавый, придурковатый и мудрый Карагёз — Черный глаз.
Но прежде еще нужно было выслушать рифмованную речь Хадживада, благодарившего создателя за милость к теням, и его обращение с бесконечными реверансами и вежливыми отступлениями к Карагёзу, который был его соседом по кварталу. Хадживад соскучился по беседе с образованным человеком, который знает арабский и персидский языки, разбирается в науках и поэзии, — короче, с благородным и приятным человеком.
Карагёз до поры смирно сидел у себя в углу, сонно поддакивая комплиментам соседа. Но вот терпенье его истощалось; распахнув створки окна, он высовывался на улицу. Какой поток издевок, брани и насмешек выливался на голову Хадживада, разозлившего Карагёза своей болтовней!
Но гнев Карагёза быстро проходил, и они принимались судачить обо всех событиях, происшедших в квартале, в престольном граде Стамбуле, во всей империи повелителя правоверных.
Здравый смысл помогал Карагёзу быстро расправиться с велеречивой респектабельностью Хадживада и высмеять благочестивое толкование, которое тот давал всем событиям в мире теней. Остроты Карагёза подчас бывали весьма рискованными для детских ушей, равно как и для ушей султанских шпиков, хотя и вызывали громкий хохот в рядах взрослых зрителей.
Но вот звучит новая мелодия, оповещая о появлении нового героя. Это Челеби — знатный щеголь, папенькин сынок, богатый повеса.
Тут, собственно, и начинается пьеса. По мановению руки единственного актера один за другим являются на экране все новые и новые персонажи: Зенне — женщина; Тирьяки — курильщик опиума, копия Хадживада, но разочаровавшегося в жизни; Папаша Химмет — деревенский дровосек из Каста-мону; Садовник-албанец, бродячий Фокусник-еврей, Араб в бурнусе, Френк — европеец в шляпе, пройдоха и коммерсант, Заика, Гундосый, Акробаты. И наконец, Дели Бекир с сосудом вина в одной руке и кривой янычарской саблей в другой. Это лихой вымогатель и грозный хулиган-кюльханбей, одним своим появлением наводящий страх на всех, кроме Карагёза, и силой восстанавливающий в квартале мертвое спокойствие. Какая бы ни разыгрывалась Пьеса: сказание о Ферхаде, который должен прорубить Железную Гору и пустить воду в город, чтоб соединиться с красавицей Ширин, или трагикомический фарс, повествующий о похождениях заезжих мегер, которые заманивают доверчивых кавалеров, чтобы выгнать их на улицу в чем мать родила, — зрители всегда узнавали под разными именами хорошо известных им типов.
Актер теневого театра, двигавший с помощью палочек раскрашенные фигурки из верблюжьей кожи, наделял их всегда одними и теми же чертами. Происходило дело в горах или на загородной прогулке, в лавке или на площади, место действия, по сути, всегда было одно — стамбульский квартал. Именно здесь, в квартале, протекала жизнь горожанина Османской империи.
Это был свой замкнутый мир. В каждом квартале были свои кофейни, своя школа, свои фонтаны, где бедняки брали воду, своя команда пожарников, свои повивальные бабки, свои знахари и богадельни, свои водовозы и юродивые, свои богомольцы и вольнодумцы, богачи и бедняки, нищие и аристократы и, наконец, свой староста. Своя стая бродячих собак охраняла квартал от нашествия сородичей с других улиц. Стражники блюли общественный порядок, оповещая по ночам о своей неусыпности свистками, а днем постукиванием палки о камни мостовой.
Собственно говоря, квартал был религиозной общиной, объединявшейся вокруг мечети, где пастырь правоверных — имам — читал проповеди на злобу дня и по случаю религиозных праздников, объявлял и растолковывал фетвы — указы главы мусульманского духовенства империи шейх-уль-ислама. Квартал принимал участие в сиротах, заботился о приданом для бедных невест и о мужьях для перезрелых, собирал вспомоществования и увещевал провинившихся.
Но тот же квартал превращался в ад для тех, кто нарушал патриархальный кодекс чести и морали. Женщина, заподозренная в сомнительном поведении, выслеживалась всем кварталом, и, если подозрения подтверждались, ее в сопровождении глумящейся толпы вместе с поклонником всем кварталом доставляли в полицейский участок.
Высшим светским авторитетом был паша — проживавший в квартале высший гражданский или военный сановник. Его связи в придворных сферах, его состояние и положение делали мнение паши непререкаемым. Но он также был связан патриархальной моралью и для поддержания своего веса обязан был принимать участие в делах квартала и деньгами, советами и заступничеством перед сильными мира сего.
Типы и характеры, отношения и быт городского квартала — вот что изображали тени на экране.
Карагёз воплощал здравый смысл простолюдина.
Вот он разгуливает по экрану, распевая песни в честь рамазана. В руке у него фонарь, как это и предусмотрено султанским фирманом, возбранявшим честным обывателям появляться без оного на улицах после наступления темноты, дабы можно было их отличить от жуликов. Но свечи в фонаре нет. Она Карагёзу не по карману, а в султанском фирмане не сказано, что в фонаре непременно должна гореть свеча.
Мистические газели, открывавшие представление, нагоняли скуку — восьмилетний внук Назыма-паши их не понимал. Иное дело хитрости Карагёза, типы стамбульского квартала — то был его собственный мир с тех пор, как он стал себя сознавать.
Хикмет-бей жил с семьей в квартале Гёзтепе. Тут Назым-младший пошел в школу. Каждое утро школьный служка — калфа — обходил дома учеников. Постепенно увеличиваясь в числе, процессия шествовала по улицам квартала. Впереди калфа нес на длинном шесте торбочки самых маленьких, сумки с кораном, пюпитрами, завтраками. Как-то утром, толкаясь, шумя, осыпая камнями кошек и собак и в то же время сохраняя невозмутимо отсутствующее выражение лица на случай, если калфа вдруг обернется, они, как обычно, подходили к школе. И вдруг все глаза устремились в одну сторону — по тротуару вразвалку шел лихой кюльханбей Дели Осман. Говорили, что никто в целом Стамбуле не мог найти на него управы. Одет Дели Осман был щегольски: серая дымчатая феска с длинной кисточкой, кафтан из волнистой материи, отороченный лиловым бархатом, жилет с черным шитьем и двумя рядами блестящих пуговиц, брюки в обтяжку, а от колен расклешенные, как юбка, и остроносые туфли на каблучке.
Внуку Назыма-паши ничего не стоило мгновенно опознать в нем того самого Дели Бекира, что нагонял ужас на героев теневого театра, хотя в руках у Османа не было ни янычарской сабли, ни бутылки с вином.
…Дели Османа наверняка уже не было в живых — таким, как он, тридцать лет головы не сносить. Впрочем, и прежнего патриархального квартала тоже больше нет. Он канул в вечность вместе с султанами и везирами, вместе со всей Османской империей. И потянул за собой тени на экране. Нет больше на свете и театра Карагёз.
Пожалуй, пропасть, отделявшая внука паши, который в тот рамазанский вечер сидел вместе с дедом в кофейне, от нынешнего Назыма Хикмета, пролегла не в памяти, а в жизни. Да полно, была ли вообще та жизнь? Случилось ли это все с ним самим или с кем-то другим, или он вычитал это в книгах?
Вот Валя, он все помнит: что сам видел, что слышал и от кого. И так точно, что диву даешься. Валя, вместе с ним они учились в школе Гёзтепе, вместе поступили в один и тот же класс лицея Галатасарай, вместе на одном и том же пароходике возвращались по пятницам в Ускюдар, глядя на шлепающие по воде плицы. Вместе удрали в Анатолию, вместе учительствовали в Болу, писали стихи в одной и той же тетради — строка моя, строка — твоя. Вместе учились в Москве… Тот самый Валя Нуреддин, газетчик и автор детективных романов, с которым были связаны его самые лучшие дни. Это о нем в тридцать лет Назым написал, что «продает он эти дни за десять медных грошей, за пару модных сапог, за грошовое счастье, блаженную чепуху». И уверял, что не злится больше на него, ибо он ему теперь даже не враг.
Он ему действительно не враг. И все же он тогда был на него зол. Нет, не зол, оскорблен за него самого, за Валю…
Кенар залился свистом. Сидя на шестке в деревянной клетке у самой оконной решетки, птица надрывалась. Умолкала. Склонив набок голову, поглядывала на него черной пуговкой глаза. И снова заходилась.
Этого кенаря Рашид купил на свой первый заработок. Он все еще сидел в тюрьме, но, воспользовавшись законом о труде, вот уже полтора месяца под охраной жандармов ходит работать в город…
Зря он тогда был зол на Валю — каждый выбирает себе по силам. Это только в двадцать лет кажется, что силы и время неисчерпаемы. В сорок ясно знаешь пределы. Тощий, полуголодный, со слабыми легкими, сын бейрутского губернатора Валя Нуреддин! В двадцать лет у него хватало сил нести целый день на своей спине его, тяжелого, молодого, по анатолийским дорогам. А в тридцать уже недостало сил делать то, что сам считал справедливым. Нет, он не перебежал на сторону врага. Но и самим собой остаться не смог.
Вроде ехали они в одном поезде, и Валя отстал…
В одном поезде они ехали в 1922 году из Тифлиса в Москву. Лето выдалось на редкость знойное. Русские поезда на другие не похожи. Ночью спинка сиденья поднимается, и на втором этаже можно улечься спать. Да и с третьей, вещевой полки можно снять чемоданы — она широкая, как кровать. Огромная страна, вагоны рассчитаны на многодневный путь. Но в те годы спальных мест в поездах не было.