Ne-bud-duroi.ru — страница 15 из 60

мчуг. Женщина что-то проговорила по-испански, и из комнаты на балкон вышел мужчина, сзади обнял ее. И в этом объятии было столько страсти, что после, ночью, закрывая глаза, я все еще видел перед собой эту картину: мужчина выходит на балкон, обнимает сзади свою супругу или возлюбленную, и пространство вокруг них раскаляется.

Сигара «чехла» давно погасла, но он не замечал этого, словно смотрел не перед собой, а куда-то далеко, в ту загадочную Манилу (надо будет спросить у miss Betty, где это —Manila?).

— А тремя днями после, перед самым нашим отплытием, снова проезжая мимо того здания, увидел я траурную ленту на двери, а на балконе вместо отмеченной мною женщины — старуху в черном одеянии. У той старухи пустота в глазах была, как чернь виденной прежде жемчужины. Она мне мать мою напомнила, в день, когда провожала меня и брата в Москву, в коммерческое училище. Та же пустота в глазах.

Надо же! Неприятный офицер был когда-то милым ее сердцу Николснькой, и этот толстоватый зачехленный господин тоже был маленьким мальчиком. Отчего это из всех детей вырастают такие взрослые, в жилетках, начищенных, скрипящих штиблетах и с толстыми цепочками часов?

— А что же та молодая женщина с жемчужиной? — спрашивает сосед.

— Возница на плохом английском рассказал, что днем ранее во время прогулки лошади понесли, и женщина, столько поразившая мое воображение, погибла. «Ее жемчужину еле нашли в пыли», — сказал возница. Я тотчас подумал писать о том случае, но возница долго сказывал легенду, что жемчужина эта была подарена Магеллану его возлюбленной, после чего Магеллана убили туземцы, а жемчужина продолжала приносить несчастия каждому, кто ее касался. Я не суеверен, но, заканчивая прошлой осенью для «Отечественных записок» главу про Манилу, отчего-то испугался писать и о той жемчужине, и о той женщине. Но все думал, как странен мир. Женщина явилась мне всего лишь на миг. И исчезла в вечности. Люди вокруг более озабочены не ее жизнью, а ее драгоценностью. А куда девалась страсть? Куда девается страсть, почтенный Сергей Львович?

— Тогда, в октябре, когда вы привозили ко мне на съемку мадемуазель Толстую с кузиной, мне показалось… В воздухе этой комнаты тогда было разлито нечто, близкое к тому, что люди называют страстью… Простите, если я затронул слишком личное. Но почему вы не сватались?

«Чехол», будто очнувшись ото сна, вспоминает про погасшую сигару и тянется к столику взять огня. Отвечать соседу он отчего-то не торопится. Потом все же говорит:

— Я встретил ангела, он остановил меня, приветливо взглянул на меня, взмахнул крыльями… И пропел «кукареку».

Скажет тоже, чтобы ангел и вдруг пел как петушок! Неужто и взаправду такой старик может быть влюблен? А что как придет ей, Александриньке, срок замуж идти, и мама с папа приведут ей такого вот господина! Нет-нет-нет!

От расстройства Александринька не замечает, как, пригревшись в портьере, засыпает.


Просыпается она от странного звука. Словно в концерте все разом аплодировать стали. Теперь в pavilion вместе сидят и стоят все виденные прежде господа.

Сложив руки на груди и чуть отвернувшись, стоит офицер. Облокотившись на резной столик, в противуположную сторону глядит «клетчатый». Слева на краешке стула сидит похожий на бочонок «чехол», он подпирает голову кулаком, а локтем опирается на спинку кресла, в котором сидят «бакенбарды». В другом резном кресле усатый Dendy, за ним на стуле с правого краю «купчик». В щель своей занавеси Александринька видит, что сосед Сергей Львович выходит из-за укрытия за таинственным ящиком и, адресуясь к господам, хлопает в ладоши. И господа следуют его примеру, шумно встают с кресел, поздравляют друг друга с великим днем и благодарят соседа. Пафнутий разносит на подносе бокалы с шампанским.

— Пройдет не так много лет, батюшка Сергей Львович, и снятый нынче вами портрет будет висеть в музеях, знаменуя собой новую эру в русской литературе! — величаво произносит «клетчатый».

— В каких именно музеях, Дмитрий Васильевич? — спрашивает офицер.

— В вашем, Лев Николаевич, в первую очередь. В имении вашем музей сделают и будут посетителей водить, показывать, как жил гений российской словесности, граф Лев Николаевич Толстой.

— Полноте вам ерничать! — обрывает «клетчатого» офицер. — Но день и вправду великий. Вы, Сергей Львович, не думаете ли этот портрет в Лондон вашему кузену послать?

— Непременно. Герцен будет рад. Он трепетно внимает всему русскому.

— Без «Полярной звезды» вашего кузена не было бы и нашего «Современника». Да и нынешняя российская литература, и вся передовая мысль были бы совсем иными, приземленными.

— В последнем письме Александр писал, что намерен делать газету под заглавием «Колокол», — говорит сосед и с этими словами выходит из дверей вслед за своими гостями.

Голоса в швейцарской стихают. Можно пробираться к спасительному выходу. Только отчего-то уже не хочется в сугроб.

Вернувшийся в pavilion сосед отдает подмастерью какие-то стеклы и прямым шагом направляется к портьере, за которой сидит Александринька.

— Нуте-с, маленькая леди, извольте выходить!

***

Разъезжались порознь. Первыми к себе на Фонтанку уехали «бакенбарды», и их обладатель Иван Сергеевич Тургенев. «Купчик» Александр Николаевич Островский торопился в Александринку, где обещали репетировать его комедию. «Офицер» Толстой сказал, что желает идти смотреть балаганы и изучать характер русской толпы.

«Клетчатый» Дмитрий Васильевич Григорович с другом Dandy— первым российским критиком Александром Васильевичем Дружининым и «роялем в чехле» — Иваном Александровичем Гончаровым вышли из «Светописи» последними.

Февральский морозец напомнил о себе.

— Вчерашний обед в ресторации прошел очень весело, пили много — мадеру, шамбертен и сен-пере. — Дружинин продолжил начатый за одеванием рассказ. — Потом с криками вторгнулся милейший Григорович, в знаменитом своем носопряте, столь же знаменитой шляпе и еще более исторической шубе!

Дружинин весело кивнул на шубу своего спутника.

— После кофе, ликеру и коньяку, часов в девять, часть компании надела каски и двинулась за мной. Куда? О том говорить нечего! В такую погоду хочется только неги и тепла.

Гончаров предпочел сделать вид, что не понял намека.

— Но вечное тепло, друг мой, может быть утомительно. Райское блаженство, познанное в тропических странах, грело мою душу недолго. Скоро захотелось метелей. Но запасенное тепло спасло после, когда пришлось назад возвращаться по Сибири в разгар сибирской зимы — четыре тысячи верст до Иркутска и еще шесть тысяч после.

— Как по такому-то холоду не заледенить себе все достоинство? — Дружинин хохотнул.

— Наледей взаправду видел много, но больше у себя под носом, отчего у меня и образовались две шишки, одна в носу, другая во рту. Но были быстро излечены в Иркутске местным лекарем. А морозы сносил весьма равнодушно, в одной дохе, ни разу не почувствовав нужды ни в медвежьем одеяле, ни в меховых горностаевых панталонах, которыми советовал запастись в Якутске Преосвященный Иннокентий.

— Горностаевые панталоны?! — оживился Дружинин. — Право же, жаль, что не взяли, почтенный Иван Александрович. Раздаривали бы после по приезде в Петербург дамам на шапки и на муфты.

— Трудно вообразить, какие такие мысли навевали бы подобные панталоны, став шапками, — весело поддержал Григорович.

Гончаров кисло улыбнулся. Но Дружинин уже вошел во вкус.

— А не совершить ли сегодня маленькое, легкое безобразие?

Гончаров напрягся.

— Безобразие его, дорогой Иван Александрович, состоит в том, что на зов Александра Васильевича собираются два-три товарища по прежней службе в финляндском полку, к ним присоединяются два-три литератора, и вся компания отправляется на Васильевский остров, — не преминул пояснить Григорович. — Там специально для увеселений Дружинин нанимает комнаты в доме чиновника Михайлова. Александр Васильевич дал ему название «сатира».

— Хорош «сатир»! Видели б вы его! Старец лет семидесяти. Да и обстановка соответствует. Из окон квартиры видны ворота Смоленского кладбища, — охотно продолжал Дружинин. — Ах, Дмитрий Васильевич, забыл рассказать! На днях познакомился я с необыкновенной женщиной, которая щекочет языком так, как ни одна еще женщина изо всех, которых я встречал, никогда не щекотала, и при этом, захлебываясь, глотает сперму с такой радостью, как охотники до устриц глотают устрицы…

Григорович, покосившись на Гончарова, попробовал было остановить пассаж друга, но тот уже вошел в азарт.

— Причем она издает такой длинный и неистовый крик, какой я никогда еще не слыхивал. Нога у нее обута отлично, и подвязка выше колен.

Гончарова передернуло, и он поспешил перевести разговор.

— На днях у меня обедает почти вся новейшая литература. Дмитрия Васильевича я уже пригласил. Покорнейше прошу и вас, любезнейший Александр Васильевич, занять за столом место, которое вы занимаете в группе Левицкого.

— Но, надеюсь, с правом мигать и шевелиться.

— И говорить, даже непотребные вещи. — Гончаров чуть натужно улыбнулся, попытался смягчить столь резкий переход от одной темы к другой, выдававший его старомодность и некоторую брезгливость в вопросах мужских развлечений. — О праве есть и пить я уже не упоминаю.

— О, правом на непотребные разговоры я немедленно воспользуюсь, — радостно подтвердил Александр Васильевич. И стал прощаться: — Раз легкие безобразия успехом нынче не пользуются, то я тотчас в Купеческое собрание! Не желаете ли составить компанию? Стол там хорош! Хотя есть и в их обедах эти похабные общие места, которые мне ненавистны. Например, филе из говядины и лакс-форель. Но я удивляюсь и завидую людям, способным после замороженного пунша вести атаку на жаркое! А уж в Купеческом таковых сыщется предостаточно!

С чем и откланялся.

— Этак испортить себе жизнь, испортить се добровольно, имея все нужное для любви, добра, веселости и счастия! — чуть грустно проговорил Григорович, глядя вслед удаляющемуся возку друга. — Ах, Дружинин! Вечно он в любовном волнении, вечно jeun premier