— Или уже выросла?!
И, видя, что яркий румянец стыда заливает его лицо, захохотала пуще, оглаживая свои груди.
— Ты с какого года, герой? — спросила другая тетка с раскосыми глазами.
— Тридцать второго.
— Хоть вас, касатиков, жизнь пожалела! Из тех, кто до двадцать шестого, у нас в деревне ни одного не осталось… А ты с лесничества будешь?
Гришка сконфуженно кивнул. Шутки громогласной Клавдии повергли его в шок. Нельзя сказать, что к своим семнадцати годам он ничего не знал об отношении полов. Как-никак, рос среди зверей, и сей процесс казался вполне нормальным и обыденным. Но в школе, когда он в первом классе попытался что-то сказать про то, как жеребец покрыл кобылу, молоденькая учительница густо покраснела и ответила, что это не тема для обсуждения советским школьникам. Стыдно!
Так мир еще раз разделился надвое. В книгах, зарывшись в которые он вел свое истинное существование, шла жизнь, полная здоровой чувственности и возвышенной любви. В ночных грезах он вместе с Жюльеном Сорелем по веревочной лестнице лез в окно Матильды де ля Моль, и вместе с ее предком тем же путем проникал в спальню Маргариты Валуа. В книгах Фрейда он разбирал природу собственной гиперсексуальности, но от этого не становилось легче уживаться с ней. Одноклассники, проделав дырку в стене в девичью уборную и разглядывая возникающие из плена рейтуз ляжки девчонок, дрочили на переменках в туалете, но его самого прелести худосочных ровесниц почти не волновали. Куда там пахнущим сеном и навозом деревенским Джульеттам до веронского прообраза. Зимними ночами в спертом воздухе мальчиковой спальни стоял стойкий пряный запах спермы, проливавшейся во сне на все тридцать коек, не исключая и его собственную.
Из рассказов пацанов, живущих не в лесном отшельничестве, как он, а в деревнях, он знал, что большинство девочек выходит замуж в первый же год после школы. Напуганные тяготами безмужицкого хозяйства, они боятся, что, если промедлят, женихов не достанется — измаявшиеся без мужиков бабы не обращают внимания, что подрастающие мальчишки годятся им в сыновья.
Клавдия и Маруся сошли в Выселках. И, выбираясь из кузова грузовика, подмигивали ехавшей до райцентра подруге:
— Все счастье одной Нюрке привалило!
Растянувшаяся на соломе Нюрка за всю дорогу до Выселок не проронила ни слова. Гришке она показалась старой. Потом, украдкой присмотревшись, он заметил, что женщина не так стара, как измучена.
Нюра Поликарпова была солдатской вдовой, весной сорок второго оставшейся с тремя голодными детьми и еще одним не родившимся, и было Нюре всего-то тридцать два года от роду, только последние восемь лет ее безмужней жизни год за три шел. На загорелом лице еще почти не было морщин, а крепкие груди настырно выпирали из-под цветастой кофты. Но глаза были матовые, как погашенные фонари.
Летняя жара размаривала. На Нюркиной груди выступали капельки пота, скатывающиеся в ложбинку выреза, и Гриша не мог заставить себя не следить за этими капельками и мысленно продолжал их путь.
Летний дождь начался внезапно и бурно. Гриша растерянно посмотрел на новый, справленный родителями костюм, надетый в дорогу, для того чтобы не помялся в узелке — даже самого захудалого чемоданчика, в который можно было бы уложить костюм, в их доме не нашлось.
— А ну раздевайся! — скомандовала сообразившая, чем вызвана растерянность мальчика, Нюрка. — Костюм спрячем, а трусы намокнут, так можно снять потом — под штанами видно не будет.
Повинуясь командам попутчицы, Гриша машинально стягивал и отдавал ей пиджак, рубашку, брюки, которые она, аккуратно складывая, прятала под куском брезента. Оставшись в одних длинных трусах, мальчик с ужасом заметил, как вздымается черный сатин. Скрючившись, он попытался скрыть столь внезапное проявление собственного мужского естества. Никакой дождь не осаживал напора плоти.
— Ну, чё стушевался, герой. Так и надо! Дело-то молодое. Худо, кабы не стояло. Давай, иди лучше сюда, в соломе не так мокро.
Величественным, как у молодой императрицы, движением руки она призвала Гришку в углубление в соломе, где сидела. Сама Нюрка оставалась в юбке и блузке. Стремительно намокавшая ткань прорисовывала темные соски, мягкие складки на животе, впадинку пупка и почти рубенсовскую линию бедер.
Дрожа не столько от дождя, сколько от перевозбуждения, Гриша сел рядом с женщиной. И вмиг захмелел от острого запаха ее тела, смешавшегося с запахом намокшей соломы. В небе шли свои скачки, летевшие наперегонки с их грузовиком облака подстегивали своих небесных лошадей по бокам — давай, давай!
Почти теряя сознание от столь неожиданной близости женского тела, Григорий прикрыл глаза. И почувствовал, как теплая рука коснулась его застывших пальцев и властно потянула его руку. Под пальцами оказалось что-то упругое и удивительно теплое. Не открывая глаз и боясь пошевелиться, мальчик ощутил ладонью, что его рука лежит на Нюриной груди.
Он нагнул голову туда, где только что была его ладонь, лбом и носом отодвинув край намокшей кофты, прикоснулся губами к соску. Казалось, что он, изжаждавшийся, стоит перед колодцем, подносит к губам ледяное ведро и втягивает в себя эту невидимую миру субстанцию. И он уже не понимал, облил ли он себя влагой из привидевшегося ведра, взмок ли от неиспытанного доселе напряжения или это дождь покрыл мельчайшими капельками каждую из его пор.
Женщина подвинулась к нему ближе, так что его разбухавший член упирался ей в бедро. Одной рукой она гладила его по голове, как это в детстве, лаская, делала мама, а другой направила его бездельничающую руку куда-то вниз, в теплую восхитительную вязкость.
Мир рухнул, исчез. Не было ни этой, сотни раз изъезженной и исхоженной дороги в райцентр, ни тряского разбитого грузовичка, ни ливня, ни облаков. Не было ни женщины, ни его самого. Не было мира. Ни в одной из своих ночных поллюций не испытывал он наслаждения, подобного этому. Космос и Вечность, Небо и Бездна сливались в Гришке Карасине, семнадцати лет от роду, познающем свою первую, такую фантастически прекрасную жизнь.
Все оборвалось так же внезапно, как и началось. Мерно трясшийся по ухабам грузовик, будто подвыпивший интернатовский дворник, вдруг завилял из стороны в сторону и резко встал как вкопанный. Одноглазый дворник Панкрат в таких случаях падал замертво лицом в громадную лужу на улице Коминтерна, не пересыхавшую даже в жару.
— Еба на! Ось полетела!
Резко оттолкнув мальчишку и заправив грудь обратно в блузку, Нюрка вскочила на ноги и, натягивая трусы, свесилась за борт.
— Чё случилось, Тимофеич?
— Ось, ебеныть, полетела. Говорил же председателю — новая ось нужна! А он все — после посевной, б.., да после уборочной! П….ц всему делу венец! Доездились! Вылазьте и дуйте в райцентр, в МТС! Пусть тягу высылают!
Гришка лежал на грязной соломе со спущенными до колен трусами и опавшим членом, снизу смотрел на синие вздувшиеся вены на ногах вмиг ставшей такой некрасивой Нюрки и чувствовал, как по щекам катятся слезы. Космос прервался.
— У тебя кроме костюма чё попроще есть, а то штаны по грязи замажешь? — спросила Нюра и скомандовала дальше: — В райцентр тебе идти. У меня ноги хворые, вишь какие. Не дойтить.
Библиотекарши собрались провожать любимчика в дорогу. После проводов Гриша попросил на ночь остаться в библиотеке, объяснив, что к экзаменам много чего выучить надо, а времени до отъезда не осталось.
Замкнув на тяжелый засов дверь, погасив свет, чтоб с улицы не было видно, что в библиотеке кто-то ночует, он сидел в методкабинете — бывшей хозяйской спальне — и, растирая глаза руками, пытался представить себе, как здесь все было. Николай Андреевич в этой спальне с молодой женой. Не всегда же он был стариком, в старомодном сюртуке, каким знал его Гриша. Здесь Николай Андреевич, наверное, познавал тот Космос, к которому сегодня ему, Гришке Карасину, позволили чуть прикоснуться, но не пустили дальше.
Подумав о старике, Гриша вспомнил про тайник в комнате няньки. С огарком свечи пробрался он в бывшую комнату Еремеевны. В тайнике за Брокгаузом и Ефроном лежал сверток в батистовом платке. Фотографии маленького Ильюшеньки на деревянной лошадке у рождественской елки. На том же фоне все семейство — сам Николай Андреевич, еще совсем не старый, но с чуть седоватыми бакенбардами, в кителе инженера связи, его супруга, с уложенной вокруг головы косой и удивительно печальными глазами, Ильюшенька у нее на коленях — и витой вензель в углу «Фотографическая мастерская братьев Бриль, 1896 год». Другой снимок: Илья, выросший и возмужавший, в военной форме, и дата — 1915 год. Полустершаяся записка: «Прости, Господом молю, прости меня! Но после гибели нашего мальчика мне незачем более жить».
Здесь же, рядом с фотографией и запиской, лежали дивной красоты кольцо, серьги с подвесками, колье с неведомыми сельскому мальчику голубыми камнями. Наследство аббата Фариа.
Кольцо пришлось продать на станции — иначе до Москвы было не добраться. В железнодорожной сутолоке у мальчика вытащили все с таким трудом скопленные матерью деньги, и только стариковский платок, оставшийся в кармане на том боку, на каком он спал, позволил двигаться дальше. Толстая цыганка, к которой отвела служащая станции, лениво взглянула на протянутое ей кольцо, и по вспыхнувшему недоброму блеску в глазах Гриша понял, что отдает вещь даже не за сотую долю истинной ее цены.
— Еще есть? — жадно спросила цыганка, которая только что вообще не собиралась ничего покупать. Теперь, почуяв невиданную добычу, она хотела забрать все, что можно.
— Не-ет, — неумело соврал Гриша, — все, что осталось от бабки. Остальное в войну проели…
— А это уцелело?
— Мать берегла, чтоб мне в Москву учиться уехать, — краснел юноша. Цыганка пугала. Но, вспомнив мамино поучение — любого человека надо пожалеть, понять, почему он вырос таким злым и жадным, а не добрым и щедрым, Гриша мысленно представил себе эту противную бабищу в засаленных юбках, от которых несло потом и еще чем-то противным, маленькой девочкой. Подкинули девочку в табор (при всех цыганских причиндалах и приговорах внешне тетка на цыганку не больно-то походила) и вырастили, навязав чуждые ее крови обычаи и условности. Вместо этой противной, грозящей обм