Не будем проклинать изгнанье (Пути и судьбы русской эмиграции) — страница 51 из 105

921 г., еще до отъезда за границу), его литературное наследие периода эмиграции незначительно. Стихи Н. Оцупа, печатавшиеся и в "Современных записках", и в "Числах", так и не были собраны в сборник и ныне почти забыты.

Для исследователя русской эмиграции наибольший интерес представляет его "Дневник в стихах" - обширный, если не сказать монументальный, поэтический труд, вышедший в 1950 году. Это в некотором роде роман в стихах, содержащий множество сведений и размышлений в форме лирических отступлений. "Дневник" написан от первого лица и читается как роман об эмиграции. По объему он превышает "Евгения Онегина", но весьма далек от пушкинского слога. Впрочем, как и "Евгений Онегин", поэтический роман Николая Оцупа можно было бы назвать "энциклопедией" русской эмигрантской жизни. Современники Оцупа иронизировали по поводу этого объемного труда, что это - гражданский подвиг, имея в виду между тем, что подвигом является чтение этого романа. Действие "Дневника в стихах" охватывает огромный период - от детских воспоминаний в Царском Селе, первых литературных шагов в Петербурге, революционных лет в России, встреч с Горьким до конца второй мировой войны.

Эмигрантские критики не без оснований считали "Дневник в стихах" крупнейшей неудачей поэта. Но сейчас, с ходом лет, эта "неудача" приобретает особый смысл: за нагромождением трудночитаемых строф, перемежающихся прозаическими вкраплениями, встает реальная жизнь литературной эмиграции с ее страстями, нервами, с ее надрывом и бесконечными поисками своего места в калейдоскопическом русско-парижском мирке.

Одна из причин не очень удачной поэтической судьбы Н. Оцупа кроется, вероятно, в том, что он в какой-то степени пожертвовал собственной поэзией, чтобы помочь своим более молодым поэтическим собратьям. И в самом деле "Числа" для многих начинающих поэтов и прозаиков были той последней соломинкой, за которую мог ухватиться безымянный эмигрантский литератор.

Появление "Чисел" на эмигрантском литературном небосклоне в 1930 году вызвало целую бурю эмоций. Отклики на первые номера можно отыскать в эмигрантской прессе, в сущности, всех стран, где была хоть незначительная колония русских. Анализ эмигрантской прессы 30-х годов свидетельствует, что каждая новая книжка "Чисел" вызывала бурные споры. "Старшее" литературное поколение обрушивалось на журнал с обвинениями в снобизме, аполитичности и даже в распущенности. Но все без исключения критики признавали, что "Числа" стали приютом молодых. Отсюда и полемичность тона редакционных статей, и задиристость критики, и модернизм стихотворного стиля.

Тон "Чисел" и в самом деле страдал некоторой нервозностью, что, впрочем, отражает общий психологический настрой эмигрантской молодежи. С самого начала журнал заявил о своей аполитичной направленности, чем сразу же отрезал себя от старшего поколения, грешившего и в эмиграции игрой в политику. В этой связи возникли и финансовые затруднения. У журнала, по сути дела, не было постоянного финансового источника, и он существовал на нерегулярные пожертвования. Отсюда - нерегулярность его выхода. Настрою журнала свойственна апокалипсичная претенциозность мироощущения, проистекавшая от восприятия эмигрантской молодежью жизни как катастрофы, а своей личной судьбы - как "потери".

"Война и революция, в сущности, только докончили разрушение того, что кое-как еще прикрывало людей в XIX веке, - говорится в редакционном анонсе первого номера "Чисел". - Мировоззрения, верования - все, что между человеком и звездным небом составляло какой-то успокаивающий и спасительный потолок, - сметены и расшатаны - "и бездна нам обнажена". У бездомных, у лишенных веры отцов или поколебленных в этой вере, у всех, кто не хочет принять современной жизни такой, как она дается извне, обостряется желание знать самое простое и главное: цель жизни, смысл смерти. "Числам" хотелось бы говорить главным образом об этом..." 5.

Глеб Струве, один из знатоков русской эмигрантской литературы, автор книги "Русская литература в изгнании", не без иронии писал по поводу этого редакционного манифеста, что "о смерти говорилось в "Числах" больше, чем о цели жизни".

"Числа" интересны, однако, не только тем, что они являют собой как бы молодежный срез эмигрантской жизни, но и тем, что в течение всего периода своего существования они были, в сущности, центром притяжения для творческой молодежи, своеобразным клубом, вокруг которого организовывалась достаточно активная литературная жизнь молодой эмиграции.

Авторы "Чисел" - молодые прозаики, поэты, критики - принимали участие практически во всех диспутах и литературных вечерах, весьма характерных для культурной жизни Парижа 30-х годов. "Числа" устраивали и собственные литературные вечера. Обыкновенно молодежь собиралась в зале "Дебюсси", дом 8 по улице Дарю, той самой, где размещалась и главная церковь русского зарубежья. В 30-е годы, когда война еще не рассеяла "русский блистательный Париж", зал набивался битком. И дело не только в том, что вечера "Чисел" нередко носили скандальный, эпатирующий характер и часто завершались потасовками. Интерес к этим вечерам поддерживался и тем, что старые эмигрантские политики - то ли из чувства вины перед уведенным в эмиграцию поколением, то ли из понимания необходимости связи "с будущим эмиграции" полагали своим долгом появляться на этих вечерах. Чаще всего присутствовал П. Н. Милюков, считавшийся в эмиграции чуть ли не "красным". Монархиствующее крыло "русского" Парижа от посещения вечеров воздерживалось.

На первом открытом вечере "Чисел", устроенном 12 декабря 1930 г. 6, со вступительным словом выступил Н. Оцуп. В диспуте приняли участие Г. Адамович, З. Гиппиус, П. Тройский, Г. Иванов, Д. Мережковский, П. Милюков, Б. Поплавский, В. Талин, Г. Федотов, М. Цетлин.

Практически через все споры и диспуты, проходившие под крышей "Чисел", сквозила тема трагедии молодого поколения. На вечере "Чисел" в Париже в 1933 году молодой эмигрантский писатель А. Алферов говорил: "Наше поколение, пройдя наравне с другими через всю грязь и весь героизм гражданской войны, через падения и унижения последних лет, не может утешить себя даже прошлым: у нас нет прошлого. Наши детские годы, годы отрочества протекали в смятении, недоумении, ожидании; воспоминания о них смутны на фоне войны и революции. Мы не знали радости независимого положения, к нам не успели пристать никакие ярлыки - ни общественные, ни политические, ни моральные... После российской катастрофы иностранные пароходы разбросали нас, как ненужный хлам, по чужим берегам голодными, внешне обезличенными военной формой, опустошенными духовно. Отчаяние или почти отчаяние - вот основа нашего тогдашнего состояния. Наши взоры были обращены не вперед, а назад, и только с Россией связаны были у нас еще кое-какие надежды. Мы видели сны о войне, о пытках, о наших женах, детях и матерях, расстреливаемых в застенках, о родном доме - и просыпались в животной радости освобождения. Мы мечтали о том, как рыцарями "без страха и упрека", освободителями, просвещенными европейским опытом, мы предстанем перед своим народом" 7.

Но этим снам вчерашних полустудентов, полуофицеров не суждено было сбыться. Надежды на возвращение к середине 20-х годов растаяли, и идея возвращения жила лишь как некий миф, питающий эмигрантско-трактирный фольклор. Некоторые из прежних нигилистов и "неисправимых социалистов" метнулись от отчаяния в крайний монархизм и, сделавшись таксистами или чернорабочими, люто возненавидели всякий социализм и даже в "Последних новостях", издаваемых в Париже П. Милюковым, видели "красную заразу". Эти "монархисты" от отчаяния с нервным восторгом читали крайне правую газетенку "Часовой", питая свою ненависть страшными вестями из России, которые, в сущности, и не нужно было преувеличивать, чтобы от них мутилось сознание. По вечерам эти непримиримые отправлялись в один из русских кабачков, где спускали заработанное за день, напиваясь под треньканье балалайки до полубеспамятства. Культивирование ненависти, осознание несостоявшейся жизни вели, как правило, к полному обеднению чувств, к мрачному отупению. Время от времени французская полиция находила где-нибудь на пустыре человека с простреленной головой, в кармане обтрепанного пиджака которого обнаруживалась смятая, написанная химическим карандашом записка к какому-нибудь старому другу с просьбой похоронить по-русски. Судьба такого бывшего студента, романтика, почти революционера, а затем шофера-пролетария и человеконенавистника с глубоким трагизмом описана в повести Анатолия Алферова "Дурачье". В центре повести - несчастная судьба одного из бывших "русских мальчиков" Ивана Хлыстова.

"До самого конца Иван Осипович Хлыстов жил своей обычной жизнью - "как все". Только в последний день за ужином он вдруг встал из-за стола и сказал, обращаясь почему-то не к хозяину-французу, а к русскому соседу: "Эх вы! Супа - и того не умеете приготовить!" Слова были произнесены по-французски, громко и дерзко, в присутствии завсегдатаев. Ивана Осиповича с бранью выпроводили... Затем его видели танцующим в дансинге часов до одиннадцати вечера; половина двенадцатого - он разговаривал на улице с Сычевым (Сычев был пьян и помнит только, что Иван Осипович казался бурно-веселым, беспрестанно хлопал его по плечу; за что-то хвалил, рассказывал о своем уходе с завода - его в этот день сократили, а на прощанье дал пять франков на водку), а в двенадцать он повесился. Когда наутро прислуга вошла в комнату, то колени его почти касались пола, малейшее, даже бессознательное усилие могло спасти его от смерти... Вот и косяк оконной рамы, через который он перекинул веревку. Хозяйка разрезала ее потом на двадцать три части и распродавала по десяти франков за обрезок. Последний - самый маленький и оборванный - достался мне, как подарок за небольшую услугу. Он и сейчас лежит у меня на полке в трюмо, на нем еще уцелела сероватая пыльца от высохшего мыла. Хлыстов не оставил после себя ничего: все богатство заключалось в засаленном костюме с заложенной в боковой карман предсмертной запиской. Она содержала одно только слово: "Дурачье"" 8.