Не бывает прошедшего времени — страница 6 из 24

Виктор заказал два виски со льдом и пузатенькую зеленую бутылочку воды «Перье». Официант принес все это, но я не захотел пить виски, потому что не пью спиртное, если не знаю наверняка, с кем пью; воду придвинул к себе и теперь хлебал ее прямо из бутылочки, а мой собеседник медленно допивал второй стаканчик с бурыми, еще не растаявшими льдинками, разглядывал их, прислушивался, как они дребезжат, если качнуть стаканчиком.

Наконец Виктор поставил стаканчик и взглянул на меня.

— Не помню, — сказал он, — не припоминаю. — Виктор медленно темнел, тускнел, хмелея. — Ничего не помню. Это уже твои воспоминания. Я не хочу, не желаю расковыривать в себе все это. Я и с женой не разговариваю о траве из детства, потому что она в этом не смыслит. Может быть, когда умру, сквозь меня прорастет именно та трава, что до поры до времени глубоко затаилась во мне…

— Никто не ведает сроков. Даже сроки травы неведомы. Говорят, от атомного взрыва она гибнет. Ладно. Расскажи про жену. Кто она?

— Мери. Просто Мери. Человек с иной планеты, из другой памяти, другой жизни.

— Она служит? Работает? Как говорят у вас?

— Она у меня медицинская сестра… Как поженились, так она все не может привыкнуть к тому, что есть у меня некое непонятное детство. Я и сам от себя гоню память, отсекаю ее, отбиваю, а она снова приходит, рассказываю своей Мери, а та понимать не желает, воспринимает это, как пьяные бредни. Когда мы с Мери познакомились, я выпивал. Там у нас полагается пить умеренно, если хочешь быть на пристойном месте в жизни, обладать хорошей репутацией, конечно, если ты не Черчилль или Хемингуэй, для которых многие законы не писаны. Эмигрант первого поколения вообще обязан ходить по струнке, с кошкой хозяйской за лапку здороваться, поэтому пил осторожно. Мери как-то (она все время выделяла меня) погрозила мне пальчиком и сказала, что пожалуется папе — от меня-де пахнет спиртным. А папочка у Мери служил в управлении Западной железной дороги, ему такого, как я, с работы выпереть — раз, и готово! Впрочем, когда мы с Мери начали встречаться, старик не возражал: чем-то я ему нравился. И это было странно: англосаксы ведь не любят разреживать свою породистую кровь нашей, славянской, но отец Мери решился и благословил нас на брак… Мне всегда нравилось наблюдать, как Мери работает. Я садился в приемном покое у нашего врача еще до начала приема, смотрел, как она вытирает пыль и водит мокрой тряпкой по пепельницам, как складывает столбиком рецептурные бланки, включает разные хитрые врачебные аппараты и раздвигает кресла. Что мне в Мери еще нравится — это вера в авторитеты. Она уверена, что наш врач — лучший на свете, что его не обманешь, что такие-то больные излечимы, а такие-то нет. У нас, славян, в душах неистребима вера в чудеса. Мери в чудеса никогда не верила, она у меня набожная, а религия вводит неожиданность чудес в систему, так что они становятся малоинтересны. Я не то чтобы атеист, как говорят по-ученому, а скорее безбожник, какими в конце жизни становились деревенские скептики, навидавшиеся всякого. Но иногда снится диво дивное: как все неизлечимые выздоровели, а слепые прозрели, а мы с тобой возвратились на лужайку возле подъезда, на траву…

Утомленный собственным монологом, Виктор одним глотком опрокинул стаканчик, где была уже только вода тающих льдинок. Поднял палец и сидел так в ожидании официанта, затем вдруг оглянулся и указал мне куда-то в сторону:

— Вон видишь, сидит женщина. Вылитая моя Мери… Я взглянул. Женщина пила кофе, время от времени трогая поводок, которым к спинке ее кресла был привязан карликовый пудель. Женщина как женщина, без особых примет.

— У тебя и пудель есть? — спросил я.

— А я теперь буржуй! — хохотнул Виктор. — У меня пудель, автомобиль. У тебя автомобиль есть?

— Есть…

— О, забыл, с кем дело имею! Но скажи правду, у тебя ведь единственный автомобиль во всем дворе? Я, знаешь, люблю статистику, и мне кажется, что у нас в квартале — а живу я не в самом богатом районе — больше автомобилей, чем во всем Киеве сегодня.

— Ты разговариваешь, будто радиопередача для недоразвитых, — сказал я. — Иногда от вас идут такие: «У нас дома самые высокие! У нас автомобили самые длинные!..» Не надо, Виктор! Если тебя так уж интересуют цифры, то в моем доме на двадцать четыре квартиры, кажется, семь автовладельцев. Может быть, восемь. О чем это свидетельствует, скажи по секрету?

— Люблю цифры, — развел Виктор руками.

— Тогда усваивай все. Запиши к себе в статистику, что за время второй мировой войны Киев потерял в полтора раза больше людей, чем твои Соединенные Штаты за ту же войну.

— А меня ты зачислил в потери?

— В число тех, кого потерял мой город? Конечно. А потом у нас было восстановление. Слыхал? Кирпичи, которые вы вгрохали в свои шоссе, бетон, которым вы их залили, чтоб легче ехалось, мы ставили вертикально. Мы людям жилье строили, мы делали кирпичи и бетон домами восстановленных городов. А затем настало время и для легковушек, и для пуделей.

— Я еще почти ничего не сказал об Америке, а ты меня уже атакуешь.

— Ты избрал этот тон. Ну, а если по правде, то как там вы с пуделем поживаете? Как у вас дома — при всех собачьих и человечьих успехах?

— У меня нет собаки, я пошутил… Ты угадал, что я из Америки, мог и про собаку угадать. Зачем она мне?

К нам спешил официант, неся стаканчик с виски.

— Еще «Перье» для тебя? — спросил Виктор, придерживая официанта. Когда я отрицательно качнул головой, он отпустил его и взглянул на меня: — Ты улыбнешься или подумаешь о происках врага, но я живу в том самом отеле, что и ты. Моя Мери сказала бы, что на то воля божья, а ты будешь до головной боли высчитывать, кто же это устроил, хоть все это ерунда.

— Ну вот, а ты сказал, что американки вводят все в логическую систему.

— Религия для них — разновидность логики. Как правило, американки мыслят реалистично и конкретно. Когда Мери узнала, что я скоро умру…

— Прекрати…

— Когда она узнала, что мне жить уже недолго осталось, сама предложила, чтобы я съездил в Европу. Понимаешь, человек неспособен поверить, что умрет. Знает, но не верит, что такое и с ним случится. Первыми в твою смерть поверят близкие. Мери поверила, потому что она медик и знает про меня больше всех. От самого первого рентгеновского снимка, который сделали мне в клинике по ее страховке, потому что в любом другом учреждении это мне обошлось бы будь здоров во сколько. Она увидела опухоль у меня в правом легком, когда снимок еще сохнул, а затем уже пошли всякие диагностические фокусы, но они ничего не добавили, потому что самое главное выяснилось вначале.

— Не надо…

— Ты меня перебиваешь, а я говорю правду. Точно знаю, что умру вскоре, но неспособен поверить в это. Говорю тебе: если человек и верит в смерть, то исключительно в чужую. Это закон природы. Но Мери поверила и начала спрашивать все чаще, чего бы мне хотелось, так сказать, напоследок. Она, я говорил, человек верующий, и проблема расчетов с жизнью для нее и философская, и бытовая.

Короче говоря, Мери выдавила из меня затаившееся в подсознании желание посетить Европу. Я приехал…

— Хотел приблизиться к тому, давнему киевскому дому?

— Возможно. Я читал недавно советский роман о военном эмигранте, который возвращается в СССР, чтобы покончить с собой в каком-то роскошном отеле. Но тот человек ушел с родины уже взрослым, его взяли в плен, он успел побыть на войне с оружием в руках… А я перед родиной чист: меня увезли мальчишкой, я жил по разным иным странам дольше, чем в стране, где родился, и отношение к самой первой земле у меня другое. Впрочем, когда-то там была трава, и я помню ее, как собственный остров. А здесь Европа, большая, разная. Не Америка, разумеется, с ее Плевать Я На Вас Всех Хотела, но и не наша трава у подъезда. Сам понимаешь…

Виктор помолчал, но так, что было понятно: он снова заговорит, и эта пауза не для моих слов, а для созревания его собственных. Он взглянул себе на руки с темными пигментными пятнышками на обороте ладоней, улыбнулся:

— Время… Как ты считаешь, кто сыграет на моих похоронах? Что за музыку?

— Иди к чертям! — серьезно ответил я. — Какая тебе разница, что будут играть, когда тебя на свете не будет? Да хоть польку-бабочку!

— В том-то и дело, что польку-бабочку не сыграют. У них другая музыка. В том-то и дело…

ПОЭЗИЯ.
(Стихотворение американского поэта Карла Сендберга «Трава».)

Сложи холмы из тел под Ватерлоо в Аустерлице;

В землю их зарой и дай пробиться мне —

Я все покрою, я лишь трава…

Потом сложи их грудой в Геттисберге,

Сложи их грудой в Ипре и Вердене,

Всех закопай. И мне позволь пробиться.

Минуют годы; спросят пассажиры проводника:

— А это что за место?

— Где мы теперь?

А я трава всего лишь.

Позволь мне действовать.

Антология «Поэзия США».

5

Вы бывали в киноархиве? Если вы пересмотрите архивные пленки, коробку за коробкой, то вас даже через десятилетия поразит масштабность войны. Затем задумайтесь, и у вас возникнет желание переосмыслить все увиденное с другими, сделать фильм. Я хранил несколько вариантов сценария дома, все они были про войну, про ту самую, которая многих оставила за своими прицелами, не стреляла в них, но все равно перевернула, перекалечила. Сколько миллионов жизней прикоснулись если не к металлу, то к огню войны истоками своими, детством?

Почему задуманный фильм должен был строиться как документальный? Потому что мы научились выдумывать убедительно и красиво. Порой выдумки кажутся даже истиннее настоящих событий, и надо от картин-выдумок возвращаться к документам, к истинным лицам и настоящим выстрелам, от которых экран напрягается и трещит, будто рвут его на клочки.

(Вымысел бледнеет перед реальностью. Вчера по второму каналу здешнего телевидения шло интервью с двумя американцами-ветеранами «грязной войны» во Вьетнаме. Ведущий спросил у одного из них, лохматого, неаккуратного человека лет тридцати пяти со светло-голубыми глазами, как именно добывал он данные, допрашивая пленных вьетнамцев. Голубоглазый улыбнулся и спокойно так показал телеоператору на свое бедро: «Я стрелял из пистолета пленному вот сюда, в мышцы бедра, а затем выламывал тоненькую бамбуковую палочку, втыкал ее в рану и поворачивал там. Говорили…». Голубоглазый захохотал на весь телеэкран и тряхнул кудрями.)