Лось, не тупи, ты лось.
Заяц, не шевели ушами, ты заяц.
Итальянцу и французу не придёт в голову пытаться понять, европеец он или нет. В России, как мы заметили, больше всего переживают, что «мы не Европа», не совсем русские люди. Русским вообще всё равно. Пусть в Эстонии переживают, Европа ли они. Пусть на Украине уверены, что они Европа.
Не надо лезть в анекдот со своей щетиной.
Плюс русских какой?
Русские могут на себя смотреть глазами европейца (это ещё сочинитель Галковский подметил).
Европеец в принципе не умеет смотреть на себя глазами русского, он только своими глазами может на себя смотреть.
Особенно гордиться не надо – потому что русский не может посмотреть на себя глазами китайца или японца. Русскому проще подумать, что у них вообще нет глаз.
Но и европеец тоже не может, поэтому не будем огорчаться.
Зато мы можем посмотреть на себя глазами татарина или якута, тут нам уже проще.
Поэтому русский умеет (только не всегда хочет) почти всё то, что умеет европеец, плюс ещё может делать всякие личные национальные глупости (империя, Достоевский, Байконур, Сталинградская битва, бунт Стеньки Разина и прочие фокусы).
Ещё русский любит переодеваться в европейца. Он тогда ходит и косится на себя в зеркало и думает: «…А не отличишь… Неужто не скажут лакею, что я ряженый? Неужто не турнут до самого фуршета?»
На самом деле, если к самому важному в русском характере приставлять эпитет «европейский» – это звучит, скорей, унизительно.
«Европейский писатель Лев Толстой». Европе надо прыгать выше головы, чтоб Лев Толстой стал «европейский писатель». Выше головы – и то за бороду не уцепится.
«Европейская доблесть в России, европейские воинские навыки, европейская воцерковлённость, европейский иконописец Рублёв, династия истинно европейских правителей Рюриковичей, европейский поэт Есенин, европейский композитор Мусоргский, настоящая европейская песня “Ой, то не вечер, то не вечер…” и другая настоящая европейская песня “Эх, дороги, пыль да туман…”. Истинно европейская улыбка Гагарина…»
Бесконечный список.
Когда всё это произносишь – всем существом чувствуешь: какая всё это дурь, цеплять «Европу» к нашей тележке.
Даже тошнит немного, когда этот список перечисляешь. Как будто пуговицу к живой коже пришиваешь.
Хотя, впрочем, есть и европейские вещи у нас. Европейский писатель Акунин. Европейский режиссёр Звягинцев. Ну, то есть, возможно, Акунину или Звягинцеву хотелось бы так о себе думать. Но даже их ноготком эдак поскрябаешь и вдруг воскликнешь: Вася, ты, чо ли? А ты чо как вырядился? Вася, сыми это с себя, а то я тебя пугаюся.
Человек развивается, получает разнообразную информацию и делает из неё более-менее сложные выводы в первую половину жизни.
Дальше он костенеет и начинает бесконечно доказывать то, до чего додумался, будучи в ясном молодом уме.
Гёте прав: «Мы живём в прошлом и умираем в прошлом».
Хорошо, если прошлые человеческие убеждения основаны на каком-то, скажем так, положительном фундаменте: «Бог есть, быть может, вопреки тому, что происходит со мной», «Я люблю свою Родину, быть может, даже вопреки её отношению ко мне и к другим», «Я живу с хорошей женщиной и хочу сделать её счастливой, быть может, даже вопреки…».
Но периодически случается обратное, человек выбирает себе какую-нибудь чепуху в качестве основы, типа «я живу в ненормальной стране» или тому подобное, и потом всю оставшуюся жизнь бегает с пеной на губах, как припадочная собака.
Идиоты, естественно, случаются в равной степени и среди первых, и среди вторых, но… Сами понимаете.
Первые жмурятся на солнышко, гладят внуков и шепчут, теряя стариковскую слезу, что-то там бормоча вроде «Крым наш». А вторые… Ну, что вторые. А то вы не видели вторых.
А так – да, оба в прошлом, по Гёте.
Мой товарищ, известный и невероятно талантливый музыкант – русский, взрослый, разумный, – пишет мне, что у него депрессия.
Отчего? – спрашиваю.
Он говорит: у меня исчезла вера в то, что страна моя будет жить по-человечески.
Пишет, что в девяностые у него была огромная надежда, и эта надежда не погибала все «нулевые».
Он верил, что наша страна встала в общий хоровод со всеми остальными «цивилизованными странами», и хотя место её по-прежнему оставалось не самым завидным, однако жизнь тогда хотя бы имела краски: розовые, голубые, жёлтые, яркие, радужные.
И только сегодня он ощутил, что мы выгнаны из хоровода прочь. Что мы стали отбросами и ничтожеством мира, что выхода не предвидится.
Нет, пишет он, вера, что, цитирую, «эволюция победит», осталась – но он огорчается, что не доживёт до этого.
Парадокс.
Я и подобные мне – все мы жили девяностые и «нулевые» в ощущении распада почвы, в непрестанной тошноте. Мы почти потеряли надежду. Там были разноцветные краски – но всё это разноцветье выглядело так, будто кого-то вырвало нам под ноги.
Нас воротило от того хоровода, в который нас увлекли на правах бедного, глуповатого, начудившего и нераскаявшегося даже не родственника, а соседа.
Нам казалось, что этот тоскливый позор никогда не кончится.
Мы никуда не собирались уезжать отсюда и знали, что будем жить здесь вопреки всему – просто нам выпала такая жизнь, и другая могла не настать.
Чувство причастности к своему народу – «где он, к несчастью, был» – спасало.
Совсем недавно у нас появились смутные надежды, что всё произошедшее за четверть века было не напрасно. Тысячи слов, которые мы прокричали на митингах, наше, против большинства и вопреки всему, юное брожение в 91-м и в 93-м, наши товарищи, убитые в Приднестровье и в Чечне, наши соратники, сидевшие во всех тюрьмах обновлённой России, наша площадь Революции, наша страсть к прошлому удивительной нашей Родины.
У нас появилась надежда.
А у них пропала.
Удивительно, но во всём остальном мы с этим музыкантом и с подобными ему – схожи.
Нас радуют одни и те же книги, одни и те же фильмы, мы ходим на одни и те же выставки и любим одну и ту же музыку.
В своё время Андрей Синявский писал, что у него были только «стилистические разногласия» с советской властью.
Нынче всё наоборот. С нашими оппонентами, живущими в своей иллюзорной, на наш вкус, «эволюции», – совпадения у нас только «стилистические».
Мы обладаем общим культурным кодом.
Во всём остальном мы противоположны. Диаметрально!
Что им хорошо – нам смерть. Что нам радость – им депрессия.
«Я выйду в городе солнца, / Мне ноги лизнёт волна. / А ты возвращайся в свой Углич / И живи одна», – поёт мой товарищ.
Углич – наш дом, мы к нему привыкли. Уж не знаем, где ваш город солнца и кто вас там лизнёт.
…Только что встретил этого товарища на просторах Сети.
Там вывесили новость о том, что РПЦ наградило главу КПРФ.
Товарищ написал: энтропия абсурда зашкаливает.
Я вяло съязвил: венчание однополых людей в храме – тоже часть энтропии абсурда, или нет?
Что он ответил, я не посмотрел.
Все эти разговоры идут по инерции. Нам не о чем объясняться. Так же могут пытаться договориться рыбы и пауки, кроты и дельфины.
У нас, да, общие песни – но разная страна.
Одни и те же любимые писатели – но иначе настроенные рецепторы.
Наш символ веры состоит из слов, отрицающих их символ веры.
Их наряды нам кажутся вывернутыми наизнанку, а их речь о самом главном – речью о самом вздорном.
Когда я писал «К нам едет Пересвет» – они читали: «К нам едет дикобраз».
Их депрессия – для нас только слабый повод пожать плечами. Они же нашу депрессию в упор не видели, а если видели – то вообще не понимали, о чём мы грустим: «радоваться надо».
Быть может, мы жили в одном прошлом, которое видели по-разному, но будущее точно рискует кого-то из нас переехать катком.
То, что придёт ещё позже, быть может, примирит нас – но это уже не будет иметь ни малейшего значения.
В России живут сотни народов, и уживаются тысячу лет.
Но в том смысле, о котором я говорю сейчас, у нас две расы.
Эти две расы – иной крови. Разного состава.
Когда мы выплываем – они тонут. Когда они кричат о помощи – мы не можем их спасти: нам кажется, что мы тащим их на поверхность, а они уверены, что мы их топим. И наоборот: пока они нас спасали – мы едва не задохнулись.
Нам больше нечего обсуждать.
Я не хотел бы ещё раз говорить об этом.
Я просто собираю рядом тех, кто думает так же, как мы, спасается так же, как мы, и молится о том же, о чём молимся мы.
Вернуться бы в Углич – он и есть город солнца.
…Опять тут услышал про отсталость России, на этот раз – литературную.
«В Европе уже был Шекспир – а у нас литература появилась только в XIX веке».
Слышали такую фразу, да?
Во-первых, тут сам по себе подход в XXI веке уже нелепый – ну в XIX появилась, ну и что? (Тем более что как минимум на полтора столетия раньше – если говорить о светской литературе.)
По результатам, прямо и без скромности говоря, русская классическая литература – наряду с англоамериканской – сильнейшая в мире, конкуренцию ей может составить в полной мере только немецкая и французская.
Если б этот разговор мы вели в XVIII веке – ещё было бы понятно, а сейчас-то зачем? Мы уже всё доказали.
Иногда вину за отсутствие литературы почему-то сваливают на Орду – но Казань ещё Грозный взял, а светской литературы после этого не было ещё несколько веков.
Думается, тут в другом дело. Например, имело место византийское наследие: Византия просуществовала тысячу лет, а гениальной словесности, по сути, не оставила (словесность была – гениев нет) – почему, это уже другой вопрос. Отношение к литературе мы отчасти позаимствовали оттуда.
В Древней Руси не было личностной, авторской, индивидуальной литературы – там всё было растворено в целом, в национальном, в религиозном, в общежитийном. Ответы где-то здесь надо искать, а не в столь любимой нашими прогрессистами «отсталости».