Не дай ему погибнуть — страница 18 из 48

Старинный университетский городок Упсала исполнен редкого очарования. Его нежную серебряную тишину озвучивают часы кафедрального собора, роняющие округлый, гулкий, полнозвучный бой, да галки, гомонящие над верхушками рослых, по плечу собору, деревьев. Эти деревья образуют тенистые аллеи, просквоженные впоперек солнечными лучами, и гуляющие студенты все время переходят из тени в свет, из света в тень. В Упсале кварталы старинных домов, заставляющие вспомнить о студенте Гамлете, впрочем никогда в Упсале не учившемся, и современные рестораны, многочисленные старинные и недавней стройки корпуса факультетов, научные институты. В одном из них, невдалеке от кафедрального собора, работал метеоролог Мальмгрен.

В окнах небольшого, стоящего наособь флигеля горел свет, но никто не отозвался на звонки. Я вскарабкался по водосточной трубе и заглянул в освещенное окно бельэтажа: там работала молодая женщина. Я забыл, как она выглядит, и сейчас, пытаясь вспомнить ее, почему-то вижу медсестру в белом халате и белой марлевой косынке. Не было ни халата, ни марли, просто женщина разглядывала большой градусник, вынув его из подмышки вечера.

Почему же она не открывает? Я снова принялся звонить, дубасить кулаками в дверь, и минут через пятнадцать мои усилия увенчались успехом. Женщина открыла с тем невинно-удивленным выражением, какое нередко бывает на лицах людей, страдающих глухотой, но не признающихся в этом. Она понятия не имела о Мальмгрене. Что тут удивительного? Она не здешняя — из Гетеборга. Это звучало так: с Огненной Земли или еще дальше — с Луны.

Ну как же, он участник экспедиций Амундсена и Нобиле, настаивал я, он погиб во льдах Арктики, и тайна его гибели до сих пор тревожит умы. Когда это случилось? В 1928 году. На лице женщины — обида. Простите, меня тогда на свете не было! Здесь в Упсале есть памятник Мальмгрену. Сухо: не знаю, и дверь захлопывается.

Я стал приставать к прохожим, преимущественно к студентам, рассчитывая на их интеллигентность и юношеский романтизм, не скажут ли они, где находится памятник Мальмгрену. Реакция была неизменной: любезно-непонимающее лицо, переспрос: «Как вы сказали?», легкое пожатие плеч и: «Простите, я не здешний». Как будто Мальмгрен был церковным служкой, которого знают лишь в его приходе. Но и пожилые упсальцы, явно «здешние», не могли указать, где находился памятник их славному соотечественнику, хотя иные, несомненно, знали, о ком идет речь. Можно было подумать, что Упсала без счета выбрасывала в мир великих людей, а затем увековечивала их в нетленных материалах, как Древний Рим своих богов, императоров и героев. Наконец, один пожилой упсалец после долгого раздумья вычислил, что памятник Мальмгрену должен стоять в городском саду возле строящегося корпорантского клуба.

Вскоре я отыскал новостройку. Пожилой господин в старомодном крахмальном воротничке и галстуке-«бабочке» подтвердил, что памятник и впрямь должен быть поблизости, но где именно, этого он не помнил. Он покрутил жильной, венозной рукой возле большого голого виска и, улыбнувшись, пояснил: склероз.

Уже давно наступили сумерки и центральная часть города засеребрилась дневным электричеством, озарившим и дальние концы убегающих к центру улиц, а в саду было темно, редкие фонари не могли преодолеть двойную темь: часа и деревьев. Затем в глубине, сада занялось световое облачко, мгновенно родившее тихую вальсовую музыку, а вокруг меня по-прежнему царили мрак и пустота. Немолодая женщина с бледным от пудры и черногубым от густой помады лицом, выловленная мной из тьмы, решительно, почти с возмущением, отвергла существование здесь памятника.

Женщина потонула в ночи, а я сразу увидел под высокими, мощными деревьями бронзовую фигурку человека в костюме полярника: да, «фигурку», ибо так умален был громадностью деревьев этот памятник, лишенный пьедестала. Конечно, под фигурой было какое-то подножие, но казалось, что бронзовый Мальмгрен стоит прямо на земле. Это могло бы стать счастливой находкой, пусть невольной, — упереть ноги Мальмгрена в родную землю, вдали от которой он погиб, если б тем самым не усугублялась мизерность памятника.

Мальмгрен был легкий, воздушный человек, все от Ариэля, ничего от Калибана, изящный, тонкой кости, веселый человек с железной волей; будучи самым молодым среди тогдашних знаменитых полярников, он не казался маленьким даже рядом с такими кряжами, как Амундсен, Рийсер-Ларсен, Вистинг. Памятник производил грустное и недоуменное впечатление. И стало понятно, почему никто не мог указать, где он находится. Странной двусмысленностью веяло от небольшой бронзовой фигуры, упрятанной под деревьями, в стороне от пешеходных и проезжих дорог. Этот памятник, поставленный словно бы в погребе, в тайнике, не прославлял в человечестве, а скрывал от взора людского того, кому был посвящен.

Так и покинул я прекрасную Упсалу с ее университетом, собором, деревьями-великанами, горластыми галками и нарядными студентами — со смутной грустью в душе…

Я очень рассчитывал, что майор Кристель рассеет мое недоумение. Конечно, он интересовал меня и сам по себе, живой, — а много ли их осталось! — участник спасения Нобиле. Майору Кристелю не выпало шумной славы, хотя о его смелых полетах над льдами писал и Бегоунек в книге «Трагедия в Ледовитом океане» и многие другие авторы. Он был в паре с Лундборгом, когда тот, совершив рискованную посадку на льдине, вывез генерала Нобиле. Кристелю, летавшему на гидроплане, для посадки требовалась водная дорожка.

Майор в отставке Кристель разговорился, лишь когда выяснилось, что мне известны почти все обстоятельства спасения Нобиле. Впрочем, «разговорился» не совсем точно передает ту скупо-застенчивую манеру, в которой бывший летчик поддерживает беседу.

Он очень охотно знакомит со своим архивом: газетными и журнальными вырезками, бесчисленными фотографиями, брошюрами, книгами. Многие материалы мне известны, многие фотографии — повторяют виденное в других архивах, но здесь, в кабинете майора Кристеля, все воспринимается по-новому: острей, взволнованней, достоверней. Кабинет красноречиво говорит о душевной страсти хозяина, пронесенной через всю жизнь, страсть эта — север в единстве стихий: воздуха и океана. Стены завешаны картинами, изображающими море и корабли; суровое северное море и парусные суда, то на гребне пенной волны, то в темном провале между бурунами, то принявшие ветер в тугие полотнища и отважно несущиеся вперед, то измотанные бурей, с устало обвисшими парусами; и опять корабли и море, волны и паруса, и всегда небо, свинцовое, грозовое, нагрузшее снежными тучами, реже в синих полыньях, готовое распогодиться. И еще — много фотографий с самолетами на стартовой площадке, в небе, над льдами и темной водой. На письменном столе — фигурка матроса, поворачивающего штурвал, вновь подчеркивает, что отставной майор был не просто летчиком, а пилотом морской авиации.

Майор Кристель прекрасно вписывается в свой кабинет. Приближаясь к семидесяти, он сохранил сухопарую стройность юноши, у него широкие плечи, узкая талия, втянутый, как у спортсмена, живот. Шерстяная рубашка и легкие брюки подчеркивают молодую стать. Лицо отставного майора будто навек обдуто северным ветром; оно легко подвержено румянцу, и эта мгновенно растекающаяся по хорошо, прочно загрубевшей коже алость привлекательна — таким и должно быть мужское лицо, мужественное и застенчивое, привычное к стихиям, не кабинетное, а сотворенное природой лицо. Лишь большие роговые очки, телескопно выпячивающие льдисто-голубые глаза, говорят о том, что возраст, как ни крути, предъявляет свои права…

Эйнар Кристель с милой откровенностью говорит о своем сыне-инженере, которым тихо восхищается, о своей долгой службе, с которой он лишь недавно расстался, выйдя на пенсию. Но когда разговор зашел о главной цели моего приезда, он стал прибегать к улыбкам, междометиям, перемежающемуся румянцу, сдержанной жестикуляции, предельно ограничив себя в словах. Сейчас мне кажется, будто я уже тогда понимал фигуру умолчания, за которой скрывается Кристель, но, возможно, я ошибаюсь, и догадка пришла ко мне много позже. Эпопея спасения Нобиле для всех участников осталась драгоценностью в душе. Тогда человечество подлинно жило одной заботой, то были сорок пять дней братства, а в Кингс-Вее, где базировалось большинство спасательных экспедиций, представлявших четырнадцать национальностей, как никогда, счастливо ощущалась родственность жителей планеты Земля, привыкших куда больше к разладу, сварам, войнам. Но наряду с большим и радостным было немало мелкого, эгоистичного и хуже — страшного. Конечно же, не это определяло суть содеянного, и потому все участвовавшие в спасении избегают говорить о дурном. Для них пережитое как песня, и они берегут чистоту песни, чтоб сквозь хрустальный ее тон не прорвались хрипы, сипы, икота. И нам, создателям будущего фильма, хочется спеть чистую песню смелым, самоотверженным людям, которые шли на гибель, чтобы помочь другим смельчакам. Но для этого мы должны услышать и хрипы, и сипы, и фальшь, иначе сами нафальшивим.

Непонятно было другое: сдержанность майора Кристеля в разговоре о Мальмгрене. Ведь даже невозмутимые, снегурочно-холодные норвежцы из Арктического института в Осло обнаруживали какое-то подобие чувства, когда речь заходила о молодом и обаятельном шведском ученом. А как нежно и восторженно говорили о Мальмгрене ленинградские метеорологи, встречавшиеся с ним в Гатчине во время перелета дирижабля «Норвегия»! Он умел привлекать к себе души, сразу обретал постоянную прописку в памяти людей, приблизившись к ним хотя бы на миг.

Майор Кристель говорил о нем с чуть печальным уважением, даже почтением, но скупо, без огня, без душевного подъема. Я спросил его: верит ли он в жестокую, «каннибальскую» версию гибели Мальмгрена, столь распространенную в конце двадцатых — начале тридцатых годов? После катастрофы доктор Мальмгрен вместе с капитанами Мариано и Цаппи пытался пешком достичь Большой земли, чтобы прислать помощь оставшимся в лагере больным и раненым товарищам. Когда Чухновский обнаружил группу Мариано, Мальмгрена на льдине не оказалось. Из сбивчивых объяснений Цаппи следовало, что ослабевший, отморозивший ноги Мальмгрен не смог продолжать путь, и они вынуждены были покинуть его. Мальмгрен забрался в ледяной грот, разделся, кинул им свою одежду и велел уходить. Они подчинились его авторитету; опытнейший полярник Мальмгрен напомнил им о железном законе: Арктика не терпит слабых. Но капитаны забыли, что есть другой, святой закон Арктики: нельзя бросать ослабевшего товарища. Арктика знала много примеров несравненного человеческого благородства и самопожертвования, но не знала подобного предательства. Изобильные неточности и противоречия в рассказе Цаппи, а также упорное и мрачное нежелание Мариано дать какие-либо объяснения навели окружающих на страшную мысль, что капитан Цаппи воспользовался не только одеждой Мальмгрена. Было и другое: когда «Красин» подобрал обоих капитанов со льдины, полураздетый, с гангренозной ногой Мариано находился на пределе истощения, а тепло, добротно одетый Цаппи был бодр и хотел есть с аппетитом не изголодавшегося, а лишь проголодавшегося человека. Разглагольствования Цаппи о том, что Мариано, ожидавший скорой кончины, предлагал ему питаться его телом, укрепили людей в мрачных догадках. Беспощадность, с какой Цаппи раздел ослабевшего Мариано, полное отсутствие в нем угрызения совести, небрезгливость его «людоедских» разговоров заставляли подозревать худшее,