— стали громко раздаваться голоса, что Цаппи ускорил кончину Мальмгрена. Впрочем, никаких доказательств не было, и Цаппи вышел сухим из воды. Правда, в Италии его именем матери стали пугать непослушных детей. «Дядя Цаппи» заменил устаревших «буку», «вурдалака», «ведьмака»… Он почувствовал себя неуютно на родине. И тут, умиленный подвигами решительного, чуждого «дешевой сентиментальности» офицера, дуче пустил его по дипломатической части. Умер Цаппи на посту итальянского посла в Финляндии.
— А вы знаете, мать Мальмгрена приняла Цаппи и заявила в печати, что ее удовлетворили объяснения капитана, — осторожно сказал майор Кристель.
Да, я знал, что Цаппи с неподражаемой наглостью явился на глаза матери Мальмгрена и передал ей компас сына. На многочисленных газетных фотографиях я видел сильное, наглухо запертое лицо госпожи Мальмгрен и рядом несмущенное, горбоносое, с массивным подбородком лицо Цаппи. «Он приказал нам уйти, и мы ушли, — говорил Цаппи. — Вы знаете, каким волевым человеком был ваш сын, разве смели мы ослушаться?» Это были сильные слова, и госпожа Мальмгрен наклонила седую голову. «Довольно, я удовлетворена вашими объяснениями». Мальмгрены — родственники знаменитого Норденшельда, погибший метеоролог был женихом Анны Норденшельд, для семьи Норденшельд-Мальмгрен Арктика — это почти вотчина. Своим ответом госпожа Мальмгрен реабилитировала не столько Цаппи, сколько Арктику, сняв с нее подозрения в ужасном преступлении.
Я так и сказал Кристелю. Он косо наклонил голову, это движение нельзя было счесть за согласие, скорее оно изображало усиленное внимание. Но чему внимать-то? Я сказал всё и ждал ответа. Кристель молчал, и тогда я спросил без всяких околичностей:
— Вы не верите, что Мальмгрен был съеден?
Нежный младенческий румянец залил лицо Эйнара Кристеля, оплеснул лысину и зарозовел сквозь белый пух на висках, в заветренности щек розовое обрело коричневатый оттенок.
— Я категорически отвожу это гнусное подозрение!
Мне подумалось: наконец-то истина откроется мне. Все оправдательное для Цаппи, что я слышал от участников спасательных экспедиций, читал в книгах и журналах, не обладало окончательной убедительностью.
— То, о чем вы меня спрашиваете, невозможно, потому что было бы слишком унизительно для достоинства человека, — твердо сказал Эйнар Кристель.
Слова его прозвучали как символ веры. Это было истинно по-шведски. Достоинство человека необычайно высоко стоит в этой сказочной преуспевающей стране. Оно поддерживается качеством окружающих человека вещей, уровнем жизни, обилием электрического света, озаряющего каждого гражданина Швеции. Я видел, как полицейский остановил водителя, совершившего — даже по безмерно снисходительным шведским дорожным правилам — грубое нарушение, и вручил ему повестку в суд. Я сказал своему таксисту тоном превосходства: «Надо же, за такую чепуху — в суд! У нас штрафуют на месте». — «Не может быть!» — потрясенно сказал таксист. «Честное слово!. Раз-два, оштрафовали, выдали квитанцию, — и привет!» — «Но как же так выходит, ваш полицейский берет на себя функции обвинителя и судьи одновременно?» — «Ну да!» — ликовал я. «Но это же юридический абсурд! Вам должно быть предоставлено право защиты, право привлечения свидетелей. Ведь полицейский, остановивший вас, может ошибиться, как и всякий человек, и если он один заменяет весь суд, то где гарантии справедливости?» Шофер даже вспотел от негодования. Неловко посмеиваясь, я сказал, что в таком мелком, пустячном деле лучше обойтись без излишних утомительных формальностей, так сказать, по-семейному: милиционер мне вроде отца родного, ну, а разве обидно пострадать, пусть и зазря, от доброй отцовской руки? «В вопросах права не бывает мелочей, — тихо сказал шофер. — Большая несправедливость рождается из малых отклонений». И он замолчал на весь остаток пути…
Аргументация майора Кристёля вопреки ожиданию оказалась самой отвлеченной из всех мне ведомых, она вообще пренебрегала фактами и строилась на уважении к незыблемому нравственному закону, якобы управляющему человеческим существом при любых обстоятельствах. Быть может, та же причина заставила несчастную мать Мальмгрена принять объяснения Цаппи?
Я рассказал Кристелю о посещении Упсалы, о том, как мучительно трудно было отыскать памятник Мальмгрену, о том, что имя его ничего не говорит упсальцам, даже в стенах института, где он некогда работал. Странным, необъяснимым кажется мне это забвение героя, эта расточительность в отношении того, что должно быть гордостью страны, высоким примером для молодежи.
— Но он был неудачником! — сказал майор Кристель и снова покраснел.
Тогда неудачниками были и Амундсен, погибший в волнах океана, и Джордано Бруно, и Жанна д’Арк, сгоревшие на костре, а величайшим удачником — владелец гомеопатической аптеки, о смерти которого на восемьдесят седьмом году жизни с глубоким прискорбием сообщила сегодня газета «Дагенс нюхетер».
— По господствующим у нас воззрениям в известной мере так оно и есть, — наклонил голову Кристель. — У нас не любят неудачи, провала, гибели. Поймите, я выражаю не свою личную точку зрения, для меня память о Мальмгрене священна. Вы, наверное, будете шокированы, но забвению Мальмгрена способствовала и темная история его гибели и особенно мировой скандал, разразившийся вокруг его имени.
— Мальмгрена замалчивают как нечто не вполне приличное? — сказал я.
— Ну зачем так резко? Скажем, как нечто тревожащее, смущающее человеческую душу, неблагополучное, наконец! — Мне показалось, кроткий майор вдруг рассердился.
И тут — эфирным холодком по коже — вспомнился мне прочитанный недавно роман шведского писателя Пера Валё «Гибель тридцать первого отдела». Роман этот начинается как обычный детектив с легким привкусом научной фантастики, в привычном уже плане загляда в недалекое будущее, а затем, не изменяя приключенческому, «сыщицкому» жанру, становится серьезнейшим, горчайшим реалистическим памфлетом на самую преуспевающую из буржуазных стран. Не буду пересказывать содержание романа, скажу лишь, что заставило меня о нем вспомнить. Консолидация прессы в стране достигла предела: все газеты и журналы сосредоточились в руках одного могучего концерна. Здесь изготовляется духовная пища для детей и для взрослых, для домашних хозяек и пенсионеров, для государственных служащих и спортсменов, для рабочих и сельских жителей, для коллекционеров и шахматистов, полицейские и святош. Все эти издания содержат максимум фотографий и минимум текста; они являют собой чудо полиграфического умения: ярчайшие краски, красивейшие шрифты, обильные нежно-атласные вкладыши, и полную дистрофию мысли: в них не затрагиваются никакие проблемы, никакие больные вопросы. Все тревожное, способное причинить беспокойство, пробудить неудовлетворенность, заставить желать чего-то иного, кроме данности, изгнано со страниц. У издательского концерна одна цель: успокоить, ублаготворить, усыпить. Но ведь в стране свободное предпринимательство, и кто может запретить уцелевшим беспокойным людям затеять новое издание: газету, журнал, бюллетень, и населить это издание волнением не порабощенной материальным избытком мысли? Никто! На страже свободного бизнеса стоит закон. Но закон бессилен перед властью денег. Бескорыстные служители мысли были слишком бедны, чтобы издаваться за свой счет, а ни один, даже обуянный наилучшими намерениями, издатель не мог в конце концов устоять перед миллионами концерна. Новое издательство покупалось на корню со всеми сотрудниками — концерн вязал их по рукам и ногам очень выгодными контрактами. Для этих мыслителей и художников был создан особый тридцать первый отдел, где их силами выпускался свободомыслящий, заряженный, как атомная бомба, взрывными идеями и художественным новаторством журнал. У этого журнала был один лишь недостаток: он не-тиражировался. Несколько печатных экземпляров рассылалось главам других редакций как образчик того, чего не следует пропускать в печать. Когда бедные труженики тридцать первого отдела обнаружили сизифов смысл своей деятельности, они не могли протестовать, намертво опутанные контрактами. Впрочем, один из них додумался до жалкой мести: он послал хозяевам письмо с угрозой взорвать здание концерна адской машиной. Когда же он повторил эту бессильную угрозу, главы предприятия, успевшие выгодно застраховать свое имущество, сами взорвали гигантское здание, предварительно эвакуировав служащих. Впрочем, не всех — тридцать первый отдел помещался на чердаке, и туда не доходил лифт. Сокрушительный, уничтожающий все и вся взрыв представлялся им более надежной гарантией духовного штиля, чем бестиражный журнал…
И когда я слушал Кристеля, у меня сложилось впечатление, что посмертной судьбой Мальмгрена распоряжались боссы этого концерна. Мальмгрен был отправлен на чердак тридцать первого отдела. В мнимость, в бестиражность. Другое дело, если б Мальмгрену сопутствовала удача и он добрался бы до Большой земли и вдобавок женился на американской миллионерше-спиритке мисс Бойд, тогда бы его воспевали редакции всех этажей, куда ходит лифт……
В пору моего пребывания в Стокгольме проходила трехдневная драка битлов с полицией. Речь идет не о знаменитых долговолосых музыкантах, а об их поклонниках-подражателях. Эти молодые люди не поют и не играют, но целыми днями просиживают на ступеньках концертных залов, обросшие волосней, скверно-женственные, какой-то третий пол, нарочито небрежно одетые, в рваной обуви. При своей пугающей внешности они вовсе не отличаются особой распущенностью, хулиганскими замашками, приверженностью к спиртному. Пафос их существования — в бесцельности, в этом их вызов, их месть старшему поколению, наполнившему мир множеством отлично сделанных вещей, но не давшему даже маловразумительного ответа на вечный вопрос юности: для чего жить да свете? Кстати, они вступили в бой с полицией не в бунтарском порыве, а лишь потому, что полицейские стали прогонять их с излюбленных мест скопления.
Носятся по улицам Стокгольма в похищенных автомашинах с дикими воплями и разбойным посвистом роггары — дети, как правило, состоятельных родителей, исповедующие культ злостного хулиганства. Даже если у роггара есть собственная машина, он отправляется на вечерние увеселения только на угнанной машине, заправленной краденым бензином, — таков неписаный закон. Роггары громят кемпинги, бьют стекла в мотелях, оскорбляют девушек, раздевают прохожих, развратничают на глазах уличной толпы, терроризируют ночную столицу. Это иной образ защищенной от всего тревожащего, беспокойного, мучающего сердце и разум, благополучной юности.