Не дай ему погибнуть — страница 43 из 48

Третий был невысоким щуплым человеком средних лет. Он мылся под краном посреди узенькой пыльной улочки, неподалеку от школьного двора, где ребята в майках с наспинными номерами играли в футбол. Он, верно, только что пришел с работы, его руки были по локоть испачканы машинным маслом, разводы масла радужились на скулах, шее и ключицах. Фыркая, покряхтывая от удовольствия, он смывал с себя трудовую грязь и пот, а его жена-невеличка с желтой пыльцой на маленьком личике поливала ему на спину. За этим радостным умыванием с восторгом наблюдали курчавые шоколадные близнецы, такие крошечные, что сердце щемило.

Футбольный мяч перелетел через ограду и запрыгал по мостовой прямо к водопроводному крану. Глава семьи с птичьим, горловым вскриком устремился к мячу. Он хотел отбить его назад, но лонджия связала движение, он не дотянулся до мяча и чуть не упал. Сердито поддернув юбку, он прицелился и ловким ударом отправил мяч за ограду. Как возликовали малютки близнецы, гордясь своим изумительным отцом, как мило смутилась мальчишеской удалью мужа маленькая женщина с желтым личиком, как скромно обрадовался сам победитель, что не посрамил себя перед семьей и соседями.

До чего прекрасен и чист человек в своей естественности, в том, что не навязано ему извне, а является жизнью его натуры, его чувств! Тогда он, как зверь, даже в неловкости не бывает некрасив, тогда он, как зверь, равен скрытому своему совершенству…

И еще были лодочники, огарнувшие нас крикливой, буйной стаей, когда мы неосторожно подошли к лодочной пристани на мутной, бурой, с глинистым отливом, изморщиненной ветром Рангун-ривер. Они наперебой предлагали нам свои услуги: путешествие, переправу, прогулку. Они с равной готовностью брались доставить нас в Бенгальский залив, Индийский океан или в ближайший ресторан-поплавок.

Неподалеку от города река впадает в Мартабанский залив, и горловина устья весьма широка. Ветер дул с того берега, смутно различимого вдали, и лодка, державшая туда путь, казалась недвижимой. Тщетно гребец взмахивал длинными веслами, раздвоенная, как ласточкин хвост, корма приподымалась над водой, затем рушилась в бурую рябь, и лодка оставалась на том же месте. И как-то скучно было глядеть на единственного старика пассажира, растерянно прижимавшего к груди большую плетеную корзину. Впрочем, если б лодка птицей неслась по зеркалу вод, нам все равно пришлось бы отказаться от прогулки из-за отсутствия времени, а равно и денег.

— Но! — сказал лодочникам на хорошем английском языке мой руководитель.

— Но! — повторил я на английском похуже.

Не знаю, какой комизм проглянул лодочникам в нашем ответе, но их прямо-таки скорчило от смеха. То ли чрезмерная поспешность этих двух отказов, то ли некоторая непривычность произношения, то ли тень испуга на наших бледных северных лицах повергли их в неописуемое веселье. Складываясь пополам, проваливаясь в собственные животы, они на все лады повторяли: «Но! Но!», произнося это как «Нё! Нё!» Они рассказывали о нас другим лодочникам, опоздавшим на представление, и тыкали тонким пальцем с оранжевым ногтем в нашу сторону. Они продолжали хохотать и выкрикивать: «Нё! Нё!», расходясь по своим лодкам, усаживаясь в кружок для игры в камушки, принимаясь за горячую лапшу, которую как раз сняла с очага старушка в пестрой шали. В этом не было ни злобы, ни издевательства, просто начудили чужестранцы, так что сил никаких нет, отчего ж не посмеяться? Мне понравился их смех, легкий смех свободных веселых людей…

Как ни мимолетна была наша прогулка, мы все-таки опоздали на самолет. Расторопностью представителя Аэрофлота, бледного, потного, энергичного и надорванного, как герой бунинского рассказа «Соотечественник» — брянский мальчонка, ставший заправилой в тропиках, — мы были пристроены на какой-то местный старенький самолетишко, летевший в Бангкок. Там мы должны были стыковаться с «боингом» голландской компании КЛМ, державшим курс через Манилу на Токио.

Канитель паспортно-таможенного досмотра, долгое ожидание старта в герметически закупоренном, раскаленном нутре самолета, короткий, словно у истребителя, разбег, крутой, штопором, подъем, и вот уже под нами расстилаются залитые водой рисовые поля, которые сверху кажутся выложенными квадратиками слюды…

Меньше чем через три недели мы снова оказались в Рангуне, теперь уже по пути домой. И все повторилось снова: духота, контроль, дети, накинувшиеся на чемоданы. И был среди них замечательный мальчик с лицом маленького смуглого бога. Сильно откинувшись — как только не хрустнул слабый позвоночник! — он потащил в камеру хранения чей-то большой чемодан. Я стал думать об этом мальчике и о наших недавних соседках по токийскому отелю, седоволосых, румяных, промытых в каждой морщинке руководительницах герлскаутов, сплошь гренадерского роста, с огромными, оплывшими в щиколотках ногами, затянутыми в красивые, тонкие чулки, об этих устрашающе много едящих и пьющих дамах, что съехались в Токио со всего света для обсуждения вопроса, как осчастливить детей мира, и о допущенных на их вечери в качестве наблюдателей рослых, розовых, чуть склеротированных, туго накрахмаленных руководителей бойскаутов, и о термоядерной бомбе стал думать я, как дорого ее сделать и как дешево в сравнении с этим вырастить ребенка, помочь ему раскрыть в себе чудо человека, и о том, насколько маленький носильщик красивее, лучше, ценнее самой совершенной мегатонной дуры, и о том мире, где мы живем, и о том, как мы живем, думал я, навсегда расставаясь с Рангуном.

Фудзи

Меня разбудила стюардесса. От непривычки спать лежа в самолете я долго не мог сообразить, где нахожусь. Я таращил глаза на большое, в серебристой пудре лицо, нависшее надо мной, на бронзоватые, как переспелая пшеница, волнистые волосы, на белые плоскости, служившие фоном этому милому от заботливости девичьему лицу, и не понимал, дар ли это, обещанный мне в предбытии, или сон на грани пробуждения. А затем я увидел маленькую декоративную пилотку, потонувшую в густых бронзовых волосах, и понял, что все это простая самолетная явь, сулящая мне лишь горячий кофе, джем, масло и булочки.

— Мы уже подлетаем, — по-английски сказала стюардесса, — вам надо успеть позавтракать.

Я вскочил. Рослая стюардесса сильным движением объятия забрала разом всю мою постель, запихнула куда-то наверх и вернула сиденьям привычный вид. Я пошел по широкому проходу к умывальнику. Сухое, свежее тепло наполняло огромный, недвижимый и неслышный, почти пустой «боинг» голландской компании КЛМ. Кроме нашей делегации, здесь находилась лишь индийская семья: коренастый, с толстым подбородком, лежавшим поверх крахмального воротничка, глава семьи; жена, тучная, красивая, с седой прядью вкось черной головы и с красным кружочком посреди лба, как будто ее клюнул аист, в белом, воздушно-легком сари и царственно полуспущенной с плеч шали; ее стройная, лишь набирающая тело юная дочь, в синем блестящем, как рыбья чешуя, сари, с открытой нежной спиной и крошечной, чуть видной точкой над орлиным, тонко-горбатым носом, словно ее клюнула птичка колибри. Поэтому нам достались все заботы, радости и льготы, положенные сотне пассажиров, все внимание двух рослых красавиц стюардесс, вскормленных пищей богов, вспоенных молочными реками в кисельных берегах. Мы спали лежа: три соседствующих места заботливые руки добрых великанш превращали в одно ложе, затем нам в постель подавали на выбор ледяное пиво, пепси-колу, оранжад, содовую воду, и моя великанша спросила нежно и смущенно, поскольку это выходило за рамки профессионального общения:

— Откуда вы? Мы с подругой никак не можем решить.

— Из России, — ответил я.

— «Из России с любовью»? — чуть улыбнулась она, обнаружив знакомство с фильмами о Джемсе Бонде и склонность к иронии.

Последним я пренебрег и взял с собой в сон лишь ее улыбку…

…Справа, по ходу самолета, пылал безмерный закат. Казалось, из распоротого тела неба хлынула кровь и захлестнула слабую голубизну. Мы летели над плотной массой облаков, напоминающей заснеженное, сугробистое поле, и по его седой, тусклой синеве растекался багрец. Я пожалел, что пропустил рассвет и зарождение восхода. Вскоре кроваво-красное растворилось в блистающем золоте, какие-то алые недвижные вихри вскипели над снежным и теперь сплошь розовым полем, выплыл нестерпимо сияющий, добела раскаленный диск и ослепил, сжег глаза.

Было странно, когда из этой драгоценной, осиянной чистоты мы вдруг нырнули в серую, влажную, непроглядную муть и копошились в ней вплоть до самой земли, нежданно обнаружившейся мокрым асфальтом и ярко-зеленой травой под шасси самолета.

Над Токио шел нудный мелкий дождик, он шипел на прозрачном целлофановом плаще нашей переводчицы Мидори, барабанил по зонту нашего хозяина Токада, вот уже сколько часов поджидавших нас в аэропорту. Первые, чуть неловкие слова приветствий, жалобы на погоду, испуганное сообщение о надвигающемся тайфуне, и вот прозвучало впервые то, что стало как бы лейтмотивом нашей поездки, озабоченное, значительное, равно готовое обратиться в ликование или печаль:

— А вы видели Фудзи?

Сколько раз звучал потом этот вопрос, сколько тревог, огорчений, разочарований доставило нашим милым, гостеприимным хозяевам упорное нежелание величайшей горы Японии — некогда огнедышащего вулкана — показаться нам.

День приезда потратился на устройство в отеле, ночь — на тайфун. Мы не могли уснуть под дьявольский свист ветра и стон оконных стекол, охлестываемых ливнем. Но то было лишь предвестием урагана. Тайфун налетел на город в сухой бледности рассвета, завыл истошно на одной нескончаемой ноте, взметнул опавшие листья и весь сор с тротуаров и мостовых, вытянул деревья в сторону своего полета, уложил травы газонов, наделив их тревожным вороненым блеском, сорвал с цепей урны, опрокинул кадки с пальмами в летнем кафе под нашими окнами, покатил через широкую площадь какие-то бочки, повлек останки мертвых растений, куски содранной с крыш жести и в воздухе большую серо-голубую птицу, в тщетном изнеможении работавшую против него крыльями. На площади не было ни души, затем в дальнем ее конце промелькнуло несколько пожарных машин.