Не дрогнет рука — страница 25 из 57

Мне казалось, что оба они чем-то запуганы. Я знал, какими страшными карами грозят новичкам прожженные бандиты, чтобы те не нарушали данную ими клятву никого не выдавать на допросах.

Очевидно, и с Филицина была взята такая клятва. Я имел возможность в этом убедиться. Задавая ему быстро, один за другим, короткие незначительные вопросы, на которые он легко, без задержки отвечал, я вдруг спросил:

— А зачем землю выплюнул?

— Я не выплевывал, — возразил он, — я проглотил… — И тут, помяв, что проговорился, начал ожесточенно отказываться от своих слов: — Не ел я никакой земли! Чего ловите? На черта мне землю есть?

— Как же не ел? А когда клятву воровскую давал? Ведь нам все порядки ваши известны. Гляди, вон и коронку на здоровый зуб поставил, чтобы на заправского вора походить. Зуб-то здоровый? Признайся!

Филицин молчал, и мне было понятно: он боится ужасной расправы, неминуемой смерти, которые его ожидают, если главарь шайки узнает, что он «раскололся», то есть рассказал на допросе всю правду. Кто же был этот главарь? Уж во всяком случае не Гоша Саввин, как хотели нас уверить оба парня. Где-то за кулисами находился опытный бандит, знавший, чем можно повлиять на воображение этих ребят.

Нам не раз приходилось сталкиваться с такими случаями, когда прошедшие огонь и воду уголовники, образовав шайку грабителей из юнцов, подобных Саввину и Филицину, принуждали их давать клятву в том что они не «расколются» и не будут «темнить», то есть утаивать добычу от главаря шайки. В подтверждение и как бы в скрепление подобной клятвы, обставленной соответствующим мрачным ритуалом, их заставляли пить друг у друга кровь из глубоких порезов и есть землю. Позже, когда новички принимали участие в нескольких налетах и сами полагали, что навсегда отрезали себе путь к честной жизни, их вдобавок начинали стращать рассказами о пытках, которым подвергнется всякий, кто попытается изменить. В этих рассказах было немало пустой болтовни и нелепых выдумок, рассчитанных на слабодушных, но многие ребята, по легкомыслию попавшие в банду, наслушавшись этих сказок, начинали считать себя окончательно обреченными и принимались заливать водкой отчаяние и страх, неразрывно связанные с их новой «профессией».

Глава четырнадцатаяРАНЕНАЯ ДУША

Более сложными оказались причины, приведшие в тюрьму второго участника грабежа — Георгия Саввина. Сам он долго не хотел говорить нам об этих причинах, а только когда я окольными путями лучше узнал об его печальной истории и сумел затронуть его больное место, он не выдержал и проговорился.

Когда я впервые увидел Гошу, я подумал, что этот паренек попал к нам по недоразумению. Глядя на его полудетское милое лицо с мягкими, еще не вполне сформировавшимися чертами, на широко открытые, прозрачные серые глаза, в которых читалась то боль, то какая-то отчаянная решимость, я сомневался, что этот белоголовый юнец пошел на грабеж из корыстных соображений или из-за хулиганства. Он выглядел явно потрясенным тем, что с ним произошло. И хоть с лица его почти не сходило напряженное озлобленное выражение и отвечал он подчеркнуто грубо и резко, но его мягкие губы, имевшие еще совершенно детский рисунок, поминутно кривились от тяжелых, с трудом сдерживаемых вздохов.

Я постарался по-дружески подойти к Саввину, когда беседовал с ним после того, как Нефедов снял с него допрос, называл его на «ты» и просто Гошей, как его звали на заводе. Это получилось у меня само собой, без всякой задней мысли, так как мне было жалко этого паренька.

Держался Саввин твердо и вызывающе. Всю вину в ограблении Морозова и Языковой брал на себя, заявляя, что Филицин только помогал ему, а Бабкин и Зыков будто бы вовсе никакого участия в грабеже не принимали.

— Я все сам придумал и выполнил, — твердил он упрямо. — И ножи сам раздобыл и штопорил я.

В том, что Гоша всячески старался подчеркнуть свою вину, чувствовалось что-то нарочитое и даже истерическое. Воровским жаргоном Саввин тоже козырял, стремясь представить себя завзятым преступником. Постепенно у меня создалось впечатление, что потрясен он вовсе не арестом и не только не боится попасть в тюрьму, но, наоборот, всячески стремится туда. Это заставило нас с Нефедовым призадуматься.

Бабушка Гоши Саввина, вместе с которой он жил, пока не ушел на завод, старушка в сильно увеличивающих очках, похожая на добрую совушку из детской сказки, рассказала нам, проливая мелкие старческие слезы, что вскоре после того, как родители Гоши внезапно уехали, мальчик вовсе отбился от рук. Он перестал слушаться ее, учиться, связался с какими-то скверными парнишками, которые, приходя к нему, тащили из квартиры все, что подвертывалось под руку, и, наконец, вовсе ушел от нее и поселился в заводском общежитии. Она сначала даже обрадовалась этому, надеясь, что на заводе его научат уму-разуму, ходила к нему, приносила поесть и кое-что из белья, но он вскоре запретил ей приходить. Когда же она, не смея ослушаться, перестала его посещать и начала расспрашивать о нем рабочих, то ей говорили, что внучек ее работает неважно и сторонится хороших ребят, а водится с разными хулиганами.

О Гошиных родителях старушка сказала немного. Они, как видно, не очень-то посвящали ее в свои личные дела. Из ее рассказа я понял, что жили они между собой неплохо, но потом появился какой-то Константин Павлович — красавец-мужчина, как она выразилась. Он увез ее дочку с ребенком в Москву, а Гошин отец Степан Сергеевич бросился за ними. Так они с тех пор все в Москве, и что там между ними творится — неизвестно.

Гоша ничего не хотел рассказать нам о своей прежней жизни и о родных. Он только упрямо твердил:

— Раз поймали, так судите, а в душе у меня нечего копаться. Одно только скажу: если выпустите меня, я все равно стану грабить и даже убивать.

— Да как тебе не стыдно, свиненок этакий! — вырвалось у меня. — Как тебе не стыдно думать так! Смотри, какая прекрасная жизнь кругом строится. Гляди, как другие ребята живут, учатся, чтобы настоящими людьми стать, дружат, спортом занимаются, в театрах бывают, сами на сцене играют, на танцы ходят. А ты? К чему ты себя готовишь? Кем хочешь ты стать? Отщепенцем, паршивой овцой? Ведь люди тебя, как бешеной собаки, сторониться будут. Уж если ты себя не жалеешь, так пожалел бы родителей, ведь они тебя любили, ласкали. Бабушка твоя говорит, что с отцом ты был очень дружен, на охоту с ним ходил, на рыбалку, фотографией с ним занимался, и ничего он для тебя не жалел. А когда ты хворал, он ночей не спал. Ведь ты представить себе не можешь, какой будет ужас для твоей матери, когда она узнает, кем ты стал. Да она с ума сойти может.

— И пусть сходит! — закричал Гоша, весь дрожа, как в припадке. — Так ей и надо! И отцу тоже… Уехали… бросили, как щенка… — Он упал грудью на стол, захлебываясь от рыданий. Я мог только расслышать: — Они думают, что если деньги посылают, то это все… Откупились… Семьи себе другие завели… Бабка сказала, что и отец не вернется… Вот теперь пусть и они немного помучаются, когда узнают. А мне один конец! Обратно ходу нет!

— Глупости ты мелешь, парень, — уговаривал я его, поглаживая по вздрагивающим плечам. — Я не знаю, что за люди твои родители, но чувствую, что они тебя жестоко обидели. Однако уж очень глупо ты решил им отомстить. Это что же у тебя вышло: назло мамке обморозил палец? Чудак ты, милый мой! И себе жизнь испортил, и людям, неповинным в твоем горе, вред принес, и родителям — несчастье и позор.

— Я ненавижу их! — выкрикнул Гоша истерично.

— Ну, предположим даже, что ненавидишь, предположим, что они дурные люди, эгоисты, забывшие о тебе, своем сыне, но в таком случае ты своей дурацкой выходкой только играешь им на руку. Ведь они теперь, узнав, что ты свихнулся, могут сказать, что и раньше чувствовали, какая ты дрянь, а потому тебя и бросили. Другое дело, если бы ты после такой обиды порвал с ними, отказался от их денег и начал так работать и учиться, чтобы о тебе заговорили, как о лучшем из лучших, и чтобы это до них дошло. Тогда бы они пришли к тебе и сказали, что гордятся тобой, а ты, если бы все еще на них сердился, сказал: «Напрасно вы ко мне пришли, я без вашей помощи в люди вышел и знать вас не знаю». Но верней всего, что к тому времени ты бы простил их.

— Нет! — упрямо мотал он головой. — Никогда я им не прощу. Да и нечего теперь со мной говорить, я конченый человек.

— Что ты заладил одно и то же, — возразил я ему. — Все это чушь! Подняться всегда можно. Не такие преступники, как ты, на честный путь возвращались.

— Что вы мне говорите! — махнул он безнадежно рукой. — Зря все это. Ведь вы ничего не знаете.

— Напрасно ты так думаешь. Не тебя первого так околпачили и запугали. Я даже знаю, чем тебе грозили. Только все это ерунда, сказки для маленьких ребят. Ты не верь, что они смогут с тобой рассчитаться, если ты захочешь их бросить. Мы неизмеримо сильнее их. Я тебе обещаю, даю слово коммуниста: если ты порвешь с этой шайкой и честно признаешься в своих делах, то я сделаю все, что смогу, чтобы облегчить твою судьбу, а потом помогу тебе устроиться на работу и выйти на верную дорогу.

В ответ Гоша только прерывисто вздохнул, покачал головой и опять застыл в удрученной понурой позе. Я понимал — только нечто более сильное, чем уговоры постороннего человека, могло подействовать на него и заживить раны, нанесенные его душе. Вот если бы его родители вернулись и признали свою вину перед ним, то лед, сковавший его душу, мог бы растаять. В этом со мной был согласен и Нефедов, который тоже со своей стороны потратил немало труда, чтобы убедить Гошу отказаться от сумасбродной затеи отомстить своим родным таким нелепым путем. Однако Гоша не слушал и его убеждений.

Показания Гоши на допросах походили на раз навсегда затверженный урок, который он повторял, не сбиваясь. Он упрямо настаивал на том, что первый остановил Морозова и, пригрозив ножом, потребовал деньги и часы. Морозов же говорил, что первым к нему подбежал Филицин, а Саввин — уже вслед за ним, причем он не вымолвил ни слова, только стоял с поднятым ножом, пока Филицин шарил по карманам.