Не говори маме — страница 14 из 34

«Логан» в правом ряду притормаживает, но я вижу то, чего не видит Стефа, – летящий по левой полосе внедорожник.

Время не замедляется, мысли не становятся вязкими. Ничего не меняется, я просто в два прыжка оказываюсь рядом, хватаю ее за рюкзак, а коляску – за ручку и рывком втаскиваю их обратно под защиту «Логана». Ветер от промчавшегося внедорожника бьет нам в лица. Мужик за рулем «Логана» вытирает лоб, пожилая дама на пассажирском сиденье смотрит на нас не моргая.

– Спасибо, – говорю я им. – Спасибо. – Даже кланяюсь и разворачиваю коляску обратно. Сестра Ильи молча семенит рядом и не пытается ее отобрать.

Мы медленно, потому что ноги меня не держат, возвращаемся к Дому культуры. Там я выпускаю коляску из рук и сажусь на ступени.

Стефа оседает рядом. Лицо у нее белее белого.

– Рюкзак не отдам. На прогулке удобно, все помещается.

– Да по фигу. – Я прячу лицо в ладонях и слышу собственное сердцебиение. – Как зовут ребенка?

– Митя.

– Классное имя. А я Майя. Зарецкая.

– Так ты… – вспыхивает Стефа. Она хорошенькая, могу понять, почему Дима на нее повелся: острые скулы, яркие брови, очень похожа на Илью в его второй ипостаси. Интересно, что она об этом думает. Но спрашивать сейчас не хочется. А Стефа тянет: – Твою ма-ать…

И в точности моим движением закрывается руками.

– Я думала, ты новая сучка Джона, – выдает она. – Просто проучить тебя хотела. Но чтоб не трогали. Я попросила, чтоб не трогали.

– Благодарствую! – Уж не челом ли тебе за это отбить? – Ладно, выяснили. Я не новая сучка Джона, а новая Зарецкая. Хоть и не понимаю, почему сучек Джона нужно наказывать экспроприацией.

Молчит. Моргает.

– Грабить, говорю, зачем?

– Потому что Джон ебанутый. – Звучит как нечто само собой разумеющееся. – Он Катьку и отца ее убил.

– Стой. Подожди.

Там, под синтетическим пологом цвета моря, который видел фиг знает сколько младенцев, лежит избежавший смерти Митя, и мне бы не хотелось, чтобы он слушал брань. Пусть даже он ее и не разумеет. Я заглядываю в коляску, чтобы убедиться в крепкости сна Мити, но убеждаюсь только в одном: он не похож ни на Диму, ни на Стефу, ни тем более на меня – а похож только на довольного жизнью лягуха, который чиллит в ситуации, способной кого угодно заставить наложить в штаны, прибухнуть или закинуться веществом из сказки с дурным концом. Спи, Митя. Ты знаешь, это лучший способ пережить любую жизненную фигню.

Когда я оборачиваюсь, Стефа уже цедит что-то из детского термоса.

– Винишко. Будешь?

Пакетированная кислятина. Мне нужно время, чтобы протолкнуть отпитое внутрь себя и не опозориться. Стефа истолковывает мою гримасу по-своему:

– Я не кормлю его грудью, че я, больная, что ли.

– Окей. Ты про Катю, которая попала под поезд? И ее отца?

– Джон втянул Катьку в свою херню с поездами. – Митя в коляске начинает хныкать, словно в знак протеста против знакомства с миром, в котором есть Джон и херня с поездами, но быстро успокаивается. Боюсь, эта покладистость не появилась из ниоткуда. – Точно знаю. Она сама говорила. Еще он пытался с ней переспать, но она его послала, потому что ее отец ходил к Терпигореву вместе с моим. Им там мозги промывают, они потом верят, что, если твои дети трахаются до брака, ты сам попадешь в ад, а херачить своих детей головой об стену… – Она трогает щеку. – Короче, если бы он узнал, что Катька с Джоном, он бы ее убил. Но она все равно ходила в гараж, потому что вся эта магия… Типа работает, понимаешь?

– Не-а, – говорю. – Нет никакой магии. Это полная дичь.

– Она работает, – шепчет Стефа и зябко растирает руки. – Катя загадала поступить в колледж – и поступила. Потом еще она думала, что у нее опухоль, а оказалось – просто воспаление. Захотела стать старостой – и стала. И Джона она любила по-настоящему, вот только он даже не смотрел в ее сторону. Загадала – и нá тебе, чуть не изнасиловал. Но вырвалась и убежала – очень отца боялась. А ведь это Джон ее всему научил.

– Чему именно? – замираю я.

Стефа смотрит на меня осоловелыми от вина глазами:

– Ложиться под поезд в определенном месте. Там раньше было языческое капище для человеческих жертвоприношений. Когда ложишься, ты типа жертва. Понарошку. И можешь загадать что угодно – сбудется.

– Ясно, – говорю я. – Понятно. Значит, она погибла случайно?

– Никто не знает. То ли делала ритуал, то ли Джону мстила. Ну и…

– А Катин отец?

– Джон встречался с ним на болоте, а потом тот пропал. Больше ничего не знаю. Нам домой пора, ребенок скоро проснется.

– Подожди! – Она замирает с моим рюкзаком, не до конца закинутым на спину. – В смысле, подождите вы оба, с Митей. Я переживаю за Илью. Как он?

– Ты… переживаешь за Илью?

Он вылизывал мой чертов ботинок и смотрел на меня заплывшим глазом, как будто подмигивал, вот только он не подмигивал, его избили из-за моих вещей, ни одной из которых он не получил, зато получила ты, так что да, я переживаю за Илью с тех самых пор, как вымыла обувь под краном и надраила ее воском, но так и не перестала видеть его язык и ниточку слюны на шнурках. Определенно.

– Он говорил о тебе, пойдем.

И мы идем с ней и с Митей, который уже открыл умные серые глазенки и помалкивал, глядя то на меня, то на висящую погремушку. Привет, когда-нибудь мы свалим отсюда, только не вздумай намекать на это сейчас, вдруг она понимает больше, чем кажется.

* * *

Коляску она оставляет в темном закутке под лестницей – да не стырят, пусть только попробуют – и с ребенком на руках подходит к неказистой деревянной двери с номером три. Я пытаюсь помочь, но Стефа отталкивает мою руку и справляется с замком сама. Внутри темно и затхло. Сырость, как в погребе, и погребной же запах. Я скидываю ботинки с мыслью, что они, возможно, чище пола.

– Туда иди. – Стефа указывает подбородком на пустой дверной проем и, пока я на цыпочках, стараясь не запачкать носков, крадусь в кухню, уносит Митю в единственную комнату.

Я сажусь на краешек стула и рассматриваю пластиковую клетку: она стоит прямо на полу возле батареи. Под толстым слоем опилок копошится кто-то живой. Пахнет ссаниной и сушеными яблоками – сморщенные дольки разбросаны по противню, водруженному на табурет и нависающему над клеткой с издевательской недоступностью. Я принюхиваюсь, на мгновение учуяв запах газа, но нет – пахнет сушеными яблоками.

Стефа возвращается довольно быстро. Бу́хает на плиту сковородку, тычет спичкой в конфорку. Огонь загорается с громким хлопком, но Стефу это не пугает: она невозмутимо достает из шкафчика банку тушенки, несколько секунд глядит на нее, покачивая в ладони. В следующее мгновение хватает вилку и пытается вскрыть ею банку. Ничего не получается, и вот она уже отбрасывает вилку и берется за нож. Снова ничего. В ход идут ее собственные зубы. При этом она настолько забавно кривляется, что я рассмеялась бы, не напоминай она до ужаса в этот момент своего брата. Если бы я не видела их вдвоем в тот вечер, когда меня ограбили, то решила бы, что никакой Стефы нет.

– Это ты сейчас. – Она показывает банку. Я ничего не понимаю. – Но Джон не отстанет, пока не… – И достает из ящика консервный нож.

Я вздрагиваю, когда из дыры брызжет сок.

– Дошло? – спрашивает она резко.

– Джон безобидный. Он ничего мне не сделает.

– Еще скажи, что вы… – Тушенка с шипением шлепается на раскаленную сковороду. – Просто друзья-а.

– Так и есть.

– Вика и Стаська ему надоели. Они его сучечки. – Тут она вдруг высовывает язык и дышит по-собачьи. Не понимаю, это страшно талантливо или просто страшно. – Делают все, что он скажет, даже друг с другом, а потом сидят за разными партами.

Смешав с тушенкой комок слипшихся макарон, Стефа переставляет противень с сушеными яблоками прямо на хомячью клетку и садится на освободившийся табурет. В ее пальцах появляется сигарета.

– А тут ты, – договаривает она, щелкнув зажигалкой. – Да ты его уже бесишь.

– Я справлюсь.

Вслед за скрипом половиц из темноты коридора появляется заспанный Илья. На нем спортивные брюки и расстегнутая куртка, под которой белеют бинты.

– Даров, – говорит он сипло и салютует мне двумя пальцами. Достает из холодильника пакет молока, прикладывается к нему, запрокидывает голову и жадно глотает – я вижу, как на его тощем горле дергается кадык и как из уголка его рта стекает белая капля.

– Как ты?

– Нормас.

– Ешь садись, – командует Стефа. – Я спать.

Илья занимает ее табурет и тоже закуривает. Дышать уже невозможно. Я смотрю на него и не знаю, о чем говорить. Просить прощения? Глупо как-то. Вряд ли он захочет вспоминать о том, что было на стройке. Стефа сказала, он спрашивал обо мне. Зато теперь молчит и явно не рад моему появлению.

Раз так, то обсуждать здоровье нет никакого смысла.

– Чем ты занимаешься, кроме учебы? – Он поворачивается ко мне, глаза его пусты. – Что тебе интересно?

Илья не отвечает и ковыряет пальцы, можно подумать, я прошу его вычислить на доске предел функции.

– Ты неплохо рисуешь, – говорю я беспомощно. – А музыка? Какая тебе нравится?

– Ну Билли Айлиш.

– Мне тоже! А любимый трек?

Вместо ответа несмешной шут короля Джона качает сальными волосами. Безнадежно.

– Я пойду, ладно? Рада, что с тобой все в порядке.

– А пожрать?

Те самые несчастные макароны, которые отрубленной головой скатились в сковороду из замызганной кастрюльки. Я сыта одной только мыслью о них, но мне жаль Илью, и я остаюсь перед тарелкой с полустертым золотым ободком, один на один с перспективой увидеть то, как он ест, и почему-то это волнует меня куда сильнее вкуса того, что предстоит есть мне самой.

В другой вселенной Илья мог бы стать моделью-андрогином.

Он кладет локти на стол и нависает над тарелкой, а вилку держит тремя пальцами за самый кончик. Долго копается в макаронах, будто пытаясь отыскать под ними фуа-гра, в конце концов ниточки тушенки образуют отдельный холмик. К своей тарелке я не притрагиваюсь. Чувствую себя вуаейристкой в этой тишине, нарушаемой только постукиванием его вилки. От Ильи пахнет по́том, а бинты вблизи оказываются не такими уж белыми. Я вдруг представляю нас вместе – целую жизнь, проведенную напротив него в сумрачной кухне, клеенка липнет к пальцам, он ест, а я смотрю на него, как смотрела в каждый из этих дней,