София чувствовала двусмысленность их встреч, она не хотела, чтобы они прекращались, но пристальное внимание Иванковой и даже Волобуевой выводило ее из себя, так что иногда ей снилось, что она стоит одна посреди актового зала совершенно голая и на нее пальцем указывает завуч – женщина с высушенным лицом и отливающими синью волосами. Было бы правильно совсем не знакомиться с ним, разузнать сначала, что он за человек, но София боялась своих желаний, они казались ей грязными, во всяком случае, сейчас – когда лицемерие родителей обрушилось на нее, как снег со школьного козырька, и она не могла разобраться в том, что сделало из нее – Софии, «ангела», «пусечки» – отверженную дочь.
– Вот это встреча!
Волобуева, запрокинув голову, хихикнула, помахала рукой. Добраться до кабинета биологии незамеченной не удалось: перед ней стоял Сергей; в конусе болезненного зимнего света его глаза были ярко-синими, хотелось затворить их и целовать его в тонкие веки.
– Что тебе нужно?
– Ба!
– Ты можешь говорить не междометиями?
– Все равно ты неспособна дать то, что нужно мне.
– Это просто детский сад.
– Шестая группа и продленка. Сгущенного молока больше не наливать!
И тут София увидела, что на пороге класса стоит Иванкова и смотрит на них с застывшей, глиняной улыбкой на губах.
Когда она зашла в проветренный кабинет и достала из ранца тетрадь по биологии, Иванкова приблизилась к ней, положила длинный сухощавый палец на красные розы, изображенные на обложке, и сказала в пустоту класса:
– Девчонки, смотрите! Софка у нас не чурается новых веяний. Тренд. Розочки на обложках. Долго выбирала – или тебе эту тетрадку бабка купила на базаре?
– Отстань!
– Нет уж, Софка, я просто не могу пройти мимо этого произведения искусства! Поделись названием магазина, где продают такое уродство: после уроков побегу покупать, боюсь, как бы не раскупили.
Одноклассницы гоготали за ее спиной. София оттолкнула Иванкову от парты и хотела начать перепалку, но в класс, как дредноут, вплыла учительница и из обширных своих внутренностей выпалила: «Это что за безобразие?!»
На уроке София долгое время не могла прийти в себя, она механически срисовывала со страницы учебника эмбриона, пока Волобуева смахивала пальцем на сотовом, а отличница – Агата Свербицкая, она же Впадина, – читала перед классом доклад о фикусе, который она выращивала несколько лет. Ей повезло меньше Софии, два года назад на уроке географии она была единственной, кто знал глубину Марианской впадины; она так забавно тянула руку, так сильно выпучивала глаза, что, назвав правильный ответ, обмякла, растянула губы в торжествующей, глупой улыбке. С тех пор ее и прозвали Впадиной.
София не вслушивалась в говоримое ею, но вдруг уловила что-то о тычинках, вспомнила утренние мысли, поземку, фиолетовую щеку отца и грубость матери, и ее поразила мысль, что и она тоже когда-нибудь станет матерью. Быть не может. Ребро ладони было сплошь в графите, зародыш – человеческий ли? – смотрел на нее единственным глазом с тетрадного листа. Плацента где меандром, где студнем ходила вокруг него. А она никак не могла примириться с этой мыслью. Было в этом что-то противоестественное, что-то, что усложняло ее жизнь, делало лицемерие родителей, которое она не могла выразить словами, обоснованным, чуть ли не необходимым. Вот она, София Рубина, – будущая мать. Вот этот зверь, что сейчас нарисован на листе, – ее грядущий сын, который будет жить внутри нее целых девять месяцев, а когда вырастет, станет ненавидеть ее, потому что она будет изменять своему мужу, который умрет раньше нее, а она останется вдовой. Не может быть. Неправда, что она раньше сама была вот этим зверем, что ее раньше самой не было. Как ее могло вообще не быть? Софии? «Если меня не было прежде, то почему я есть именно сейчас, какая в том надобность Вселенной? И почему я задумалась об этом именно сейчас, в двенадцать тридцать? За три недели до Нового года?»
Больше всего ее поразило не то, что она умрет, а то, что ее не было – вообще не было – на протяжении тысяч и миллионов лет, мысль эта ее настолько подавила, что она прослушала вопрос учительницы.
– Рубина? Рубина? Проснись! Ты в облаках витаешь?
– Что?
– Не «что», а какие примеры конвергенции вы способны привести, Софья Игоревна?
– Конвер… что?
Класс, кривляясь и визжа, захохотал. София не сдержалась и снова покраснела. Учительница покачала головой и принялась испытывать тем же вопросом громко смеявшихся парней, но никто не мог дать ей вразумительного ответа.
До дома – через перелесок – она ходила одна, года два назад, бывало, ее провожал из школы одноклассник, но он переехал с родителями в другой город, прислал оттуда, кажется из Сургута, три одинаковые открытки и сгинул. Теперь она едва помнила его лицо, зато каждый раз вспоминала о нем, когда шла мимо сосен с желтой облезшей корой, с подтеками живицы, где он однажды поцеловал ее в сжатые губы. София жила ощущениями, и чем глубже она в них погружалась, тем тяжелее ей было возвращаться в школу, к родителям – ко всему тому, что она в дневниках называла «внешним миром». Сергей, казалось, мог бы развеять ее тоску, случившуюся после окончания художественной школы, после смерти бабушки, но мысли о нем еще сильнее обостряли ее одиночество, придавали ему очарование застывшего японского сада.
Снег хрустел под подошвами, с ветки на ветку перепрыгнул бельчонок и уронил на тропу громкую сосновую шишку. Школа оставалась за спиной, но чем ближе становился дом, тем отчетливее одиночество обращалось в брезгливость. Вспоминались Павел Игоревич в свитере с оленями, со ртом ижицей, перепачканным кашей, плешь отца, сухие руки матери, ее кожа, натянутая на кости до предела, проткни ее ножницами – и она сдуется, как велосипедная камера.
Вот она наберет знакомое число на домофоне, которое складывается до счастливого, почувствует запах жилого подъезда – волглый, неожиданно хвойный (видимо, кто-то уже запасся елкой) – и войдет в пустую квартиру – и останется в ней навсегда – и никто не посмеет ее вывести из оцепенения, что лучше жизни, в которой есть Иванкова и Впадина, в которой глупые учителя спрашивают о чем-то на «конв».
Вечером, когда мама с Павлом Игоревичем вышли на прогулку, она попробовала заговорить с отцом. Экранные сполохи делали его лицо бледным: казалось, она вызвала умершего отца из небытия, как Саул на свою беду вызвал из мертвых Самуила.
– Папа, тебе никогда не бывает так грустно, что кажется, весь мир противостоит тебе?
– А?
– Нет, не так, не столько противостоит, сколько не замечает тебя? Ты словно копия среди копий.
Только сейчас София заметила, как маслянистыми пальцами он откладывает ото рта тонкие куриные кости и хватает с подлокотника кресла салфетки. Они рвутся, липнут к пальцам, не отстают от них.
– Может быть, тебе просто надо развеяться? Сходи погуляй со своей подружкой… не помню, как ее фамилия.
– Волобуева?
– Да-да, хорошая девочка.
И отец берет с тарелки, стоящей на табуретке перед ним, куриное бедро и подносит его к губам. На другой тарелке, неглубокой, педантично выложены мясные жилы и кости – друг за другом по длине.
– Папа, а зачем?
– Что зачем, Софочка?
– Зачем ты работаешь?
Он поворачивается к ней: что-то недоброе блестит в его глазах.
– Ну, знаешь ли, чем вам только голову не забивают в школе! Наше время тоже нельзя назвать правильным, но я не помню, чтобы я приходил к родителям и доставал их так, как ты.
– То есть тебе нравится твоя работа?
– Более или менее.
Куклы на экране снова стали двигаться: тени теней, неживые подобия людей.
– И жизнь нравится?
– Софья, у меня двое детей, я исправно плачу налоги и люблю свой город, к чему этот пустой разговор?
– Но все это имеет лишь опосредованное отношение к тебе.
– То есть?
– Это всё ярлыки, понимаешь? Их наклеивают на тебя чужие люди, но ты другой, все другие!
Отец недовольно надувает губы, хмурится, со стороны кажется, что надбровные дуги вот-вот обрушатся и засыплют глаза, разобьют стекла и помнут дужки очков. На плеши проступает синий треугольник, на экране застывают медленные шторы, женщина-актер целует мужчину-актера, они изображают чувство.
– Послушай, иди лучше почитай сборник задач по литературе.
– Но ЕГЭ будет только в следующем году!
– Не важно, у меня был сегодня тяжелый день, Софочка, мне просто нужно отдохнуть. Взять язык и положить его на плечо. По рукам?
– Последний вопрос, папа. Ты счастлив?
– Вот сейчас не особенно, – безучастно отвечает он, так что София не понимает, с иронией следует воспринимать его ответ или нет.
– Но если ты не счастлив, как ты можешь сделать счастливыми других?
– Софа, пожалуйста…
Она поднимается с дивана с треском, отец качает головой, не глядя на нее, быть может, он действительно устал, а она так чувствительна потому, что к ней приближается то, о чем до сих пор ей стыдно говорить – даже Волобуевой – и уж тем более матери? Квартира полнится тенями, из открытых форточек льется плавкий холодный воздух, под ногами – разбросанные игрушки Павла Игоревича, что-то страшно пищит под стопой.
Ее комната увешана картинами, оставшимися после художественной школы: вот безымянная греческая голова, вот ошибочный римский бюст, вот северный олень в гуашевом цвете, акварели с изображением скандинавских городов и бордовой церкви с изжелта-луковичным куполом над шатром, покрытым медными листами. София в темноте всматривается в оленя: он кажется ей ненастоящим, махровым; где все то возвышенное, что она думала, когда наносила краски на его тело и представляла, как в тайге его облепляет гнус – мошка и комарье, – как он страдает, а она воссозданием из ничего берет на себя его страдания?
София подняла крышку ноутбука и увидела на странице Волобуевой новую аватару: Елена в персиковой шубке, в сапогах с высокими голенищами стоит перед зажженной бенгальской свечой, которую держит рука нового неизвестного, – а к аватаре сделана подпись: «Новый год начинается сегодня!» София резко сжала зубы, ей представилось, что еще чуть-чуть – и челюсти ее расколются. Недолго думая, она вбила в поисковике сочетание слов «синий кит» и, не разбирая, в каком-то запале самоистязания, нравственного помутнения, вступив в первую попавшуюся группу, написала в неопределимо-необозримое: «Хочу в игру!» Если бы она не боялась, что ее услышит отец, она бы высунулась из окна и прокричала во внутренности двора, по которому гуляет мама с Павлом Игоревичем, лишая снег совершенства, вытаптывая его до асфальта: «Хочу в игру! Только в игру – и больше никуда!» Она почувствовала внезапный прилив сил, как будто что-то в ней надломилось, – и поток е