Не говори о нём — страница 22 из 42

Разговор не клеился, Елена попробовала пересмешить Павла, начала было рассказывать о поездке, но потом ей кто-то позвонил, она ответила на звонок гробовым голосом и стала собираться, подозвав официанта. Когда он подошел, чтобы принять деньги, Павел протянул было свою карту, но Елена сказала: «Сохрани для дам помоложе» – и оплатила счет телефоном. Уже на выходе Павел спохватился и предложил Елене сходить с ним в кино. Та холодно ему сказала: «Бойся своих желаний, Павел», – и распрощалась с ним у дверей, и даже не предложила его подвезти до дома.

Павел был наждаком, смятым в кулаке, Павел был огромной горящей деревянной куклой, что бегала среди пожара сердца и кричала во все концы укоротившейся души. Он шел мимо стеклянных витрин и улыбался в них, он думал разгулять чувство к Елене, а разгуляв, хоть как-то обуздать своим воображением, но пределов ему не было. Счастье пронзило его целиком, и он уже не задумывался над тем, что случилось у Елены с Ядринцевым, чего ради она поцеловала его и отчего он должен бояться своих желаний.

Спустя пару дней они встретились в Замоскворечье в тихом торговом центре: Павел за эти дни был измотан, как-то лихорадочно и не по-свойски рад, так что мать вечерами не раз заходила к нему и спрашивала: «Нездоровится? У тебя все хорошо, Павлик?» И он кивал и погружался в грезу, как в болотину. Елена была одета вольно: в суженные короткие джинсы, в свитер, на котором поверх ее груди топорщилось огромное коралловое ожерелье: увидев его, Павел подумал, что, когда они поженятся, он сам станет изготавливать для Елены украшения и будет смотреть за тем, чтобы она носила их в строгом сочетании с цветами других предметов одежды.

Огромные лица вываливались с экрана, зал хихикал и заходился хохотанием, но зала для Павла не было, для Павла существовала только рука Елены, которую он взял без спросу, но та отдернула ее, вытерла о штанину и спустя пару минут, будто раздумывая, стоит ли это делать, взяла правую нерабочую ладонь Павла – так невесомо, что он почти не ощутил ее прикосновения, и, чтобы убедиться в том, что она до сих пор его держит, он беспрестанно скашивал глаза вниз на руку Елены, придерживавшую его ладонь лишь двумя пальцами снизу и большим сверху. Метались молнии, сгорал на экране Павлов мир, но он этого не видел, он целиком превратился в крольчонка, который сидел подле своей хозяйки и прислушивался носом к ее знакомо-незнакомому запаху – а что, если у нее целый выводок таких же крольчат, что, если она съест его на ужин и не моргнет ни единым глазом, а муж, развалившись в кресле, просто-напросто засидит его? – вот, Павел, твой горящий мир, все крошится, и конец твоего света означает лишь начало другого – чуждого тебе и иссиня-холодного, как мерзлая черника во рту, как поцелуй сухих губ в мороз, губ, пораженных пузырчатой простудой.

Смерти для Павла не было в те часы, что они сидели во тьме зала, смерть наступила после, когда свет зажегся и бывшие зрители стали громыхать сидушками кресел и выходить из зала. Елена нехотя сказала, что ей все понравилось, но что ей нужно поговорить с Павлом наедине, и потом, сидя за столом в заведении при кинотеатре, она выговаривала ему, что нельзя вот так брать ее за руку, тем более при людях, что их могут увидеть и вообще ему нет еще восемнадцати лет. Павел отозвался:

– Мне в ноябре исполнится семнадцать!

– Тогда что – нам не видеться теперь больше года? – с какой-то несвойственной ей издевкой произнесла Елена.

– Но то, что было в субботу… – попробовал было защищаться кролик-Павел.

– То, что было, и то, что можно еще отмотать назад, – нетерпеливо ответила Елена, и Павел почувствовал, что он для нее игрушка в ее мире, чьи законы он не понимал, в мире, в котором он не имел права даже касаться ее из-за каких-то условностей.

Последующую неделю Павел провел в черной хандре, острое переживание счастья сменилось биением отчаяния в левом виске: хорошо, что завершилась первая четверть и наступили недельные каникулы, иначе бы Павел провалил все проверочные работы, да он бы вообще перестал ходить в школу, – и даже художество казалось теперь ему пресным занятием, мама чуть ли не каждый день звала его в ванную, заставляла открыть рот пошире и внимательно рассматривала ему зубы и гортань – что за дурацкое занятие! – неужели не видно, что он здоров, – а иногда и отсутствующий отец во плоти являлся к нему и говорил такими общими словами, что Павел не знал, то ли сомневаться в его умственных способностях, то ли в действительности его прихода. За окном ветер желтой распушенной кистью водил по дорожному полотну, но был он так же бесплоден, как Павел. Природе нужен художник, чтобы природа стала запечатленной, думал Павел, но мысль эта не давала ему утешения, потому что рядом с ним не было Елены и он запросто не мог ей написать в пороховую тьму безответности: «Ты любишь меня?» – и оживший портрет, обзаведшийся сухопарым телом, ответил бы ему: «Не люблю, но ты мне любопытен, маленький мальчик, которым я заедаю свое несчастье», – и предал бы огню все его рисунки и полотна, все его наброски и палитры – костер взвился бы до самого неба – господи! неужели сердце может выпрыгнуть из груди, и бежать не к кому? – и мама в очередной раз стучится к нему в дверь, а может быть, это не мама вовсе, а Елена, и время отмоталось назад, и она его все-таки любит? Хотя бы на малую часть салатового мяча, что вместо солнца горит теперь в небе, и черные тела раскиданы тут и там, и ты идешь по земле, но вся земля целиком усыпана трупами, и каждое твое движение, и каждый твой тропот – это ступание по мертвому телу, что сдирает с себя коросту и ворочается недовольно, проклиная любовь Павла, проклиная его призвание, ведь он явился на свет, в отличие от всех них, ради чего-то большего, в отличие от всех них, он знает смерть с самого рождения, он носит в себе и пестует ее, и, если они запанибрата, может быть, она пощадит его? Маленького кролика, маленького Павла, который сейчас протягивает руку к телефону и, не открывая только что пришедшее сообщение от Елены, читает его обрывок взахлеб:

– Паша, приезжай ко мне, пожалуйста…

II

В половине седьмого жена позвонила ему и сказала, что их сын пропал. Он знал, что беда не приходит одна, но чтобы так все навалилось разом, такого не было со дня похорон матери: ее сожгли поутру, а пополудни сгорел крымский дом, который она любила больше внуков и сыновей.

Сын пропал. Вначале это показалось ему нелепостью: как Павел, всегда смирный, мог вообще куда-то запропаститься? Бывало, что его телефон разрядился и он не отвечал пять часов кряду, хотя сидел неподалеку в гостях у своего друга. Друга. Аргентьев стал щелкать пальцами, чтобы вспомнить его имя. Тщетно. Он даже лица его не помнил, но знал, что сын предпочитает человеческому обществу пребывание в своей клетушке, пропахшей насквозь растворителями и красками.

Позвонками Аргентьев чувствовал надвигающиеся беды, так было и сейчас, но сегодня уже вышел казус на совещании в Минпромторге, где его отчитали как мальчишку за срыв сроков поставки проводников, вот он и успокоился прежде времени, но неужели что-то действительно стряслось с Павлом? Нет, с такими семьями, как его, подобное не происходит, он положил столько лет на то, чтобы у них было все – и достаток здесь не главное, деньги – ворох листьев, что жжешь по весне, деньги – мелочь без умения поступать правильно и справедливо: пускай Аргентьев скучный – он вспомнил упреки жены, которая бросалась от наездничества к разведению гераней, и усмехнулся, – пускай скучный, зато его семья – это правда, которая перешибет непоседливость жены и раскрошит вымышленные миры Павла по щелчку забывчивых пальцев.

Его ждали в автомастерской – пару дней назад его внедорожник шарканул легковой автомобиль, несшийся между двух полос, – его ждал директор департамента внизу их безразмерного здания, точно вывернутый корень дерева, застекленный по отросткам. Он отзвонился и попросил перенести встречи на завтрашний день, он не сомневался, что Павел появится ближе к ночи, но бросать жену в одиночестве он не имел права.

Город ярился за окном, малиновыми отсветами примечались пробки, счетоводничали светофоры, а по радио шли скучные, точно быт мертвеца, новости. Подумать только: сын пропал, – как его жена вообще могла до такого додуматься? «Нонсенс», – изводил себя повторением англицизма Аргентьев и беспокойно перестраивался из одной полосы в другую.

Когда он вошел домой, жены там не оказалось: в зале горел свет, дверь в комнату Павла была раскрыта, видимо, Алена рылась в ворохе его работ, на столе лежал неоконченный женский портрет, вылизанный огнем, черты лица были набросаны карандашом и не тронуты красками, в отличие от задника. Один ящик был слегка выдвинут, Аргентьев, отдаваясь любопытству, сделал щель пошире, глянул внутрь и увидел поверх папок тетрадный листок с каракулями, он поднес его к свету. «То, что убивает жизнь, само не умирает, а то, что рождает жизнь, само не живет», – читали глаза. «Недурно, – подумал Аргентьев, – Павел, оказывается, еще и философ: весь в деда».

Жена сама позвонила ему, она была в отделении полиции и умоляла Аргентьева заехать за ней. В мрачном расположении духа он спустился по лестнице во внутренний двор их четырехэтажного, вытянутого буквой «П» дома. То ли от плохого предчувствия, то ли от голода у него саднило в желудке, как будто в него насыпали стекляшки из калейдоскопа.

Когда Аргентьев вошел в сумрачно освещенную дверь, возле которой в окне стояла исходившая переливчатыми огнями елка с навершием-шишкой, он чуть было носом не уткнулся в синюю спину полицейского. Тот обернулся, с ужасом и каким-то прошением глядя на Аргентьева, потом обратился к Алене, сидевшей напротив дежурного, на длинной лавке, вделанной в стену, и повторил, видимо, не первый раз:

– Не положено, понимаете, не положено. А что, если он объявится через час? Вы бы хоть до завтрего подождали.

Алена с вымученной улыбкой, с горечью, пропитавшей ее тело насквозь, взглянула на мужа, прислонившегося к притолоке, и сказала: